Тётя Мотя — страница 70 из 73

Тетя замотала головой, я не заказывала — но официант что-то быстро проговорил в ответ, кивнул на другие столики — на каждом стояло такое же снежно-клубничное — подарок от заведения — маргаритос.

Вскоре она уже плавала в прохладном маргаритовом море, улыбалась официанту, он принес ей новый бокал с трубочкой, разглядывала сквозь музыку темноволосую девушку, тянущую янтарно-густое из рюмки на хрупкой ножке, насупленного парня в белой футболке, сидевшего к Тете вполоборота, подростков в бейсболках, которые тоже отчего-то набились сюда в невероятном количестве. Меж столиками пританцовывал человек в островерхом колпаке и длинном белом балахоне, с бутафорской, оплетенной бутылью на шее. Он всем предлагал из нее отведать. Но все только мотали головами и шумно смеялись, человек, видно, и говорил смешное, исполнял здесь роль клоуна или конферансье. Тетя тоже улыбнулась ему, он сейчас же оказался рядом, потрепал по плечу, склонился, оглушительным шепотом проговорил: «Don’t worry», под общий хохот запрокинул ей голову и вылил из своей бутылки несколько капель прямо в Тетино изумленное горло. Тетя сделала глоток — вкусно! Подростки покатывались, девушка улыбалась, даже насупленный повеселел, клоун, потешно поклонившись, проговорил ей — приглашаю тебя на танец в полночь! — туда! — показал пальцем, в глубину заведения, — и пошел себе дальше, к новой жертве, тут же к Тете подскочил официант, затараторил: это, конечно, шутка, только шутка, и все — но если ей понравилось то, что она глотнула, он немедленно этого ей принесет. Что это было? Текила! Ах, вот что, просто мексиканская водка. Почему же это было так вкусно и обжигающе? И внезапно, именно в этом месте, без предупреждения, мелькнула в памяти женщина в черном, с красивым уставшим лицом — Ася…

— Да, да, еще одну, пожалуйста, — кивнула она официанту. И, опрокинув новую порцию, отправилась танцевать.

Танцпол оказался в другом зале, вот куда пригласил ее клоун. В полночь. Танцпол извивался, огни бежали по компаниям, кружкам, парочкам в белом, сплошь в белом, но были и одиночки, не так уж мало, и никто, казалось, не обращал друг на друга внимания, у многих были прикрыты глаза. Она счастливо вступила в эту подвижную беспечную реку, двигалась, как все, гребла, взмахивала лопастями, подпрыгивала в такт.

Прощай, Коля. Ты уже не посмеешь. Пока, Миш. Чао, Теплый. Гуд-бай, маман. Прощай, прощай, ледяной ком в горле под названием Rusia, Русиа — на испанский манер. Под грохот ударных она пинала свое полунищее детство, эту вечную, не осознаваемую бедность — шоколадные конфеты только на Новый год, яблоко в день, мандарины — по воскресеньям. Бросала гранаты в окна детского сада, где детей называли только по фамилии, рвала пионерский галстук, взрывала эти подлые артеки, где обязательно кого-то травили — не ее, так другую девочку, не похожую на остальных. Расстреливала свою мнимую старость, потому что в собственной стране после тридцати ей показалось, настало время увядания, еще немного, и ей будут уступать место в метро, здесь она была совсем, совсем молодой и могла свернуть горы — мяла, рвала, растаптывала, бросала через плечо. Вскоре все оказались в этой отвратительной зловонной полыхающей куче.

Свобода, бесконечная, залепляющая уши, глаза, сердце, ум, свобода. Свобода жить и чувствовать, когда никто за тобой не подглядывает, никто не трахает, а сам ты что хочешь, то и делаешь, то и чувствуешь, и нет ни одного человека вокруг, который посмел бы тебя осудить, взглянуть укоризненно — но не потому, что они тебя не знают, а потому, что им на тебя наплевать! Она не ожидала, что оно такое животное — это чувство свободы. Вот ее щит и меч, вот броня. Они сберегут от любых невзгод, от вечной тоски, растерянности, боли — потому что нет ничего дороже этого: никому ничего не быть должной. Вот в чем таилась разгадка счастья, ее счастья, и пусть. Не зависеть от людей и людишек, от их мнений, от Коли, Ланина, мамы, Теплого, ото всех. Ветер открыл ей секрет, ветер отпустил на волю.

И она снова прыгала на мигающем огоньками потном танцполе другого уже ресторана, выскочил лохматый и атлетичный как тебя звать? Альберто! Она делала вид, что не понимает ни слова, ни единой капли из коктейля испанско-английско-французского эсперанто, она ясно дает понять — и хохочущий Альберто растворяется в отблесках фонарей следующего кафе, хотя это, кажется, уже просто бар, бар, но тоже с танцами, она долго смотрит, как крепкие, крупные женщины исполняют под кондиционером национальные испанские танцы, высоко выбрасывая мускулистые ноги, но потом идет в туалет и видит: одна из танцовщиц заходит в мужскую половину. Переодетые в женщин мужчины — вот это кто, ничего похожего она раньше не встречала. И снова удивленно смеется.

Тетя возвращалась домой глубокой ночью — ароматы лизали кожу и ноздри — кипарисы, лимоны, розмарин, розы — все это благоухало, струилось по воздуху неровными слоями, смешиваясь с взрывами музыки из распахивающихся дверей, с запахом пота, жареного риса, духов, бензина и аммиака — в этом райончике, как и в ее стране, люди не стеснялись мочиться прямо на асфальт.

Когда она шла по своей улице, тихой, темной, едва угадывая дорогу, над самой головой обнаружились еще и звезды, крупные звезды низкого южного неба, и чуть выше узкий оранжевый серп луны.

Дело сделано, можно было возвращаться домой.

Глава одиннадцатая

Ланин сидел в парке, возле того самого пруда, где гулял прошлой осенью с Мариной. Ветки прибрежной ивы купались в воде и напомнили ему его первый китайский пруд и парк. В Китай Ланин попал уже в позднегорбачевские времена, журналистом. В Шанхайском аэропорту, ожидая, пока вся их компания снимет с ленты свои чемоданы, Миш заметил, как один местный житель подошел к высокому мусорному ведру и смачно харкнул. Через несколько минут и другой, совсем молодой паренек, зажав нос, высморкался туда же.

Нет, он, конечно, ничего и не ждал, и все-таки сглотнул с отвращением. Стояла глубокая ночь, за окном автобуса ничего не было видно, почти час их везли из аэропорта, почему-то поселив на окраине безразмерного города. На следующий день их повезли на экскурсию в Сучжоу. В автобусе Ланин досыпал недобранное, а когда наконец очнулся, протер глаза, увидел в окно: Китай вовсе не древний, а юный, зеленый, насквозь растительный.

Их привезли в самый известный здесь сад. Михаил Львович не верил своим глазам — и все смотрел, щелкал, не мог оторваться. Ярко-зеленые оладушки листьев на темной воде, головастики, снующие на прогретом мелководье, стаи оранжевых рыб в густой глубине. Заросли молодого бамбука, кусты пионов в тяжких шарах бутонов, смесь неузнаваемых ароматов трав, цветов, безымянных деревьев. Он то и дело отрывался от экскурсии, и все водил ладонью по гладким уложенным в горы круглым камням и по другим — шершавым, серым, кружевным, глядел на хитросплетенную зелень, кусты, сливы, ивы, склонившиеся к воде, запрокидывал голову, не зная, как же все это вместить, отраженные в живом зеркале книги, стихи, пьесы. Или наоборот? По небу двигалось пухлое белое облако, вылитый дикий гусь, летящий прям из того стишка. Вот тебе и «образы природы в китайской поэзии эпохи Тан-Сун-Мин». Какие там образы! Ничего не придумывали, писали о том, что видели, на что падал взор. А видели они хорошо, метко, мелко и точно — зрение у всех китайцев всегда было отличное.

Все читаные иероглифы и в самом деле оказались предметны, овеществились, дрожали дрожью погруженной в воду ветки в мелких листьях, плыли стайкой розовых лепестков, дышали прохладой павильонов, сочились мелким дождем, который и правда неожиданно побрызгал в них прямо на солнце. Он отстал от группы уже почти безнадежно, забился в какой-то коридор, соединявший два павильона, вдыхал отсыревший, совсем другой здесь, чем на улице, воздух, глядел в резное окошко, слушая шелест громадного сада, щебет птиц, всплески, плески, видел и не видел, он точно впал в забытье. Послышался звон. Мелодичный, высокий. Кажется, это звонили часы. Мерные звуки поднялись над прудом, и сейчас же все оказалось подчинено четкому ритму, построилось. Совсем уже откровенно обернулось картинкой.

Древний китайский театр открыл свои двери, актеры в вышитых шелковых костюмах, белых раскрашенных масках вышли на сцену, представление начиналось. Ланин выскочил из коридора, отрываться так далеко было все-таки страшно, низкий морщинистый Чан, крестьянин, выдвинутый партией в люди, водивший их группу по саду, уже бежал к нему с красным флажком, махал рукой, страшно громко что-то говорил. Это тоже: разговаривали они здесь ужасно громко, почти орали, даже когда не сердились. Но Чан был явно в тревоге и гневе.

Ланин вжимался в воспоминания, забивая ими так и не ослабшую тоску по Любе, с которой был почти до последнего часа. В эти края он попал случайно, по скучным нотариальным делам, думал, что просидит в очереди, но ни одного человека! И неожиданно быстро все закончив, оказался обладателем двух лишних часов. Бросил машину и пришел пешком сюда, посидеть, может, выпить пива. Лето — мертвый сезон, и последнее время у него то и дело обнаруживались вот такие громадные окна в расписании, когда никуда не нужно было спешить, еще недавно это было бы подарком, но не теперь…

Все посыпалось в середине июня — Люба стала стремительно слабеть, врачи быстро вынесли приговор: «метастазы, единственная надежда на операцию, хотя слабая, возможно, лучше не мучить». Но Люба хотела жить, Люба выбрала операцию. Операция прошла неудачно, лечащий врач, крепкий, плотный Лев Ароныч, назвал Ланину срок: максимум месяц. Ланин все оставил, и эти последние три недели (Ароныч, в общем, не ошибся) был с Любой почти неотступно. Несколько раз оставался на ночь, ложился на кушеточку в ее отдельной палате. Едва угроза ее ухода стала реальна, ему с животной тоской стало ее не хватать, заранее не хватать, и страшно хотелось удержать, задержать в мире живущих хоть годик еще, полгода. Он не чувствовал себя виноватым перед ней, не чувствовал, что недодал ей, хотя, наверное, недодал, но не в том сейчас было дело, какая теперь-то разница! Поэтому просто: пусть побудет еще. Не надо уходить. Нельзя бросать его. Останься! Хотелось закричать прямо в лицо ей и безжалостному Богу, но он молчал, улыбался, держал Любу за правую руку, в левую уткнулась капельница, говорил обычные человеческие слова, читал Дашины письма. Едва Ланин обрисовал Даше ситуацию, дочка сейчас же начала писать часто и исключительно по-русски. Просто болтала письменно с мамой. Вот-вот и сама она должна была наконец приехать на каникулы домой. Ланин очень ее ждал.