ельно был, а мужа и дочери давно не было: командир погиб на фронте, а маленькая дочь умерла в блокаду.
Еще был у Нели Николаевны младший брат в далекой заграничной стране Болгарии, потому что их семью в Гражданскую войну разметало по свету. И этот болгарский брат был на самом деле почти греком. И Неля Николаевна тоже была по отцу гречанкой. И полное имя у нее было Неонила, такое тягучее, вмещающее названия сразу двух рек – Невы и Нила, даже с соединительным «о» посередине. И не греческое, а, бери выше, почти египетское имя.
Но все это выяснилось после того, как, подталкиваемая матерью в спину, потому что боялась незнакомой комнаты с незнакомым в ней сыном, Анна первый раз пришла в гости к Неле Николаевне.
Навстречу им шагнул высокий, сутулящийся, как подросток, мужчина с добрыми карими глазами. Гера. Руки у него были длинные, с широкими длиннопалыми кистями, и сам он был неуклюжий и, как потом, уже дома, обронила мама в разговоре с отцом, «не в себе», и, подумав, уточнила еще более непонятным: «не от мира сего».
Анна пыталась понять, что это значило и где еще, кроме себя, бывал Гера и от какого же он такого мира. Ей нравилось, как Гера склоняет к плечу голову, прислушиваясь к чему-то снаружи, чего другие не слышат, и блаженно улыбается. Может, он слышал ту же музыку, которая доносилась из-за бордюра их комнаты в коммуналке? А потом она и про мир догадалась, про то, что Гера не от мира – от войны.
В малонаселенной коммунальной квартире у Нели Николаевны было почти две комнаты. Почти, потому что большая, по Анниным представлениям, «гостиная» перетекала в отделенную тяжелой бархатной портьерой импровизированную спальню. Там, справа, было единственное окно, выходившее во внутренний двор-колодец. Точнее, в стену, которую образовывал выступ дома и до которой можно было при желании дотянуться рукой. Этот двойной заслон из стены и портьеры не то что солнечный, и дневной-то свет почти не пропускал. Однако в прохладном вечном сумраке бледно зеленела и помавала крупными резными листьями комнатная пальма.
И распевное имя хозяйки, и пальма, растущая в темноте, попирая все законы ботаники, были так же роскошны и невероятны, как висевший в спальной портрет чернокудрой кареглазой красавицы с перламутровой серьгой-слезкой в мочке маленького уха и наброшенном поверх голых плеч газовом шарфе («Это в год окончания гимназии»).
Рядом с пальмой в гостиной стоял инструмент – черное пианино, покрытое растрескавшимся мутным лаком. Крышка пианино была всегда поднята, открывая ряд уступчивых пергаментных клавиш.
Все помыслы, все душевные движения Нели Николаевны были сосредоточены на Гере, не приспособленном для нормальной, в человеческом понимании, жизни. Плохо перенося общественный транспорт, он зимой и летом перемещался по городу на велосипеде, где-то работал легкотрудником и получал маленькую пенсию по инвалидности. И жил он словно сказочный принц – часами музицируя на специально для него приобретенном пианино, потому что «Гера настоящий талант и играет все по слуху, без нот». И было это чистой правдой.
Забравшись в плюшевое разбитое кресло, Анна внимательно следила, как Герины такие неуклюжие в обычной жизни руки путем недолгих проб и ошибок нашаривают в воздухе над клавиатурой любую музыку: от цыганского романса до симфоний, которые исполняли целые оркестры.
И вообще оказалось, что Гера похож на обожаемую всей страной знаменитость, своего почти ровесника и тоже здорово смахивающего на принца Вана Клиберна.
Как полагается настоящему принцу, имелась у Геры и животрепещущая тайна. Существовала в устном исполнении Нели Николаевны, так Анной никогда и не увиденная, загадочная и заведомо прекрасная Жанна, с которой Гера познакомился в больнице, куда оба периодически ложились. И вот они решили пожениться. И теперь, когда при нем заговаривали о Жанне, Гера склонял голову к плечу и улыбался, точно так же, как делал это, прислушиваясь к звучащей только для него музыке.
Говоря о предстоящей свадьбе, Неля Николаевна смотрела в пустой правый угол комнаты и умиротворенно вздыхала, точно несла-несла какую-то тяжелую ношу и вот донесла наконец-то до нужного места и осторожно с себя сгрузила. Не насовсем, конечно же, сгрузила, а так, для временной передышки.
Но никакой передышки не случилось, и свадьбы никакой не случилось, потому что Жанна умерла.
Положив большие руки поверх непривычно закрытой крышки пианино и машинально перебирая пальцами, Гера рассказывал, как перед смертью Жанна кричала от мучивших ее головных болей. И похоже, сейчас это был единственный звук, оставшийся из всего сонма обычно окружавших его звуков.
Неля Николаевна с Герой долго плакали. И Анна вместе с ними, жалея и навсегда уже незнакомую Жанну, и поникшую Нелю Николаевну, и Геру, потому что к тому моменту, когда она вырастет, чтобы вместо Жанны выйти за него замуж, он уже совсем состарится и даже, наверно, умрет.
Жанну похоронили, пальма продолжала шевелиться и бледно зеленеть в полумраке, Гера продолжал самозабвенно музицировать, а Неля Николаевна откладывать со своей скудной пенсии деньги на книжку, на тот черный день, когда ее не станет и Гера окажется один.
Как-то, когда Гера очередной раз лежал в своей больнице, Неля Николаевна с Анной просеивали на кухне стратегические запасы муки и круп. Делалось это регулярно каждые полгода (пачки соли и спичек, не требующие никакой заботы, стояли в самой глубине кладовки, прикрытые старой скатертью). И вот за этим неспешным и мирным занятием Неля Николаевна, следуя внутреннему ходу мыслей и, может быть, даже не заметив, что уже говорит вслух, стала рассказывать о том, как выбрала Геру.
Пятиклассница Анна приготовилась терпеливо поддакивать истории про капусту и аиста, чтобы не огорчать Нелю Николаевну, как сделала это недавно с родной бабкой, когда поинтересовалась невинным голосом, откуда, в конце концов, берутся дети, и, не дав бабке развить огородно-пернатую версию, сама же на свой вопрос ответила. Деваться бабке было некуда: в этот момент она заплетала Аннину косу, а сама Анна с удовольствием наблюдала в зеркале выражение бабкиного лица.
Начала свой рассказ Неля Николаевна почему-то с блокады. Анна как раз собирала в разложенную на коленях газету отсеянных жучков, когда Неля Николаевна, внимательно глядя сквозь толстые очки в сито, сказала надтреснутым, застуженным трамваями голосом, что в феврале Таточка легла. Что значит легла, ленинградской девочке Анне объяснять было не нужно. А потом Неля Николаевна тихо продолжила, что двоих ей было ни за что не спасти, и вот она решила спасать старшего, Геру.
– У него ведь силы были, он и карточки ходил отоваривать, когда на них что-то можно было еще купить, и часами мог в очередях стоять, пока я на заводе своем работала…
Анна оторопело смотрела то на медленно расползавшихся по газете жучков, то на горку просеянной муки, которую Неля Николаевна машинально делила ножом: сначала на две неравные горки, после меньшую горку еще на две неравные, потом еще…
– Она не умерла, Анечка. – Неля Николаевна сделала еще одно движение ножом, последнее, больше делить было нечего. – Она не умерла, просто заснула. Рассказывала мне про школу, она ведь осенью в первый класс пошла, про деток и все так медленнее говорила, медленнее…
И тут Анне, как на зло, вспомнился давний осенний день и скульптура из Летнего сада. Скомкав на коленях газету с жучками, она резко двинула стулом.
Неля Николаевна очнулась, перехватила Аннин взгляд и мгновенно поняла:
– Анечка, все нормально было. Все было хорошо… – Пересыпая просеянную муку в холщовый мешочек, она одновременно вытирала слезы, отчего щеки ее делались белыми, точно обмороженными. – Отвезли мы с Герой Таточку на Серафимовское. Правда, не сразу, а в апреле… – Неля Николаевна подняла над очками глаза, вспоминая… – Да, март еще ледяным был, до двадцати пяти доходило, значит, в апреле, когда земля оттаивать начала… А до того она здесь была, с нами. – И она кивнула в сторону кладовки, где хранились теперь соль и спички. – Стекла-то выбило, снегу сюда намело по колено…
Деревянный барабан все быстрее вращался под Анниными ногами. Превозмогая головокружение, она встала, обняла Нелю Николаевну за маленькие плечи, прижала к себе.
– А дальше как было?
– А дальше последнее понесла менять…
Был на одной из городских окраин рынок, куда крестьяне из ближайших, не захваченных немцами деревень приносили в город продукты, и среди прочего картошку, заранее сваренную, положенную в бидон и обмотанную тулупом картошечку, исходившую под крышкой паром, густым и питательным. За несколько таких картофелин «передовые советские колхозники» спрашивали набор столового серебра или хрустальные вазы, и торговаться с ними было бесполезно. Должно быть, эти крепко сбитые, плотно подпоясанные и, в сущности, не злые тетки подсознательно мстили «городским» за все то, что было проделано с ними и их семьями во время коллективизации.
Последним оказалась золотая брошь с рубином и маленькими алмазиками по периметру («мамина, свадебная»). Она обменяла брошь на кусок парного, теплого еще мяса и пошла домой, спрятав на груди завернутое в тряпку сокровище. Такого куска им двоим должно было хватить надолго.
Недалеко от дома она остановилась, отогнула тряпицу. Мясо было свеже-розовое, с тонкими жировыми прожилками. Парной запах показался ей сладким. Она села в сугроб и заплакала.
…Весной, когда «стало полегче и можно было собирать молодую крапиву для супа, а еще делать салат из мать-и-мачехи», что-то случилось с Герой. Он начал подолгу стоять в углу, покачиваясь и однообразно долбя истершимся носком ботинка стену.
Уже после войны врачи обнаружили у него в мозгу опухоль. Когда Гера подрос, ему сделали операцию, от которой у него осталось небольшое углубление за ухом, но этот дефект, если не гладить Геру по голове, можно было и не заметить.