– Отец все еще там?
Роуз пожала плечами.
– Я говорила Питу, что отца забрала к себе Кэролайн, но он не слушал. Утверждал, что видел его.
– Тебе это не кажется странным?
– Что?
– Что впервые за столько лет мы даже не знаем, где он.
Мы посмотрели друг на друга.
– Для меня это свобода, – выдохнула Роуз и через мгновенье добавила: – Думаю, умирая, Пит жалел только о том, что не поквитался с отцом.
– Даже не знаю, что сказать. Он срывался на тебя?
– Нет. Он смотрел сквозь меня и видел отца. Он ревновал, Джинни! С ума сходил от ревности, но отца боялся, пока тот не начал терять силу. – Она резко рассмеялась. – И все равно не смел открыто против него пойти – только угрожал. – Она фыркнула. – Черт, Джинни! Да они все такие!
– Мы же знаем, что это все из-за отца. Если бы он не… Если бы…
Она остановилась и посмотрела мне в глаза.
– Ну же, говори! Если бы он не трахал нас и не бил, мы бы были другими.
– Да.
– Но он трахал и бил нас. Бил даже больше, чем трахал. Бил изо дня в день. Но его уважают. Его ценят, к нему прислушиваются. Не знаю, многие ли здесь трахают своих дочерей, или падчериц, или племянниц, но никто не считает, что бить детей зазорно. Здесь только два варианта. Либо они не знают, что он из себя представляет, либо все прекрасно видят, но их не волнует, что он бил нас и трахал. Либо они тупые, либо не лучше, чем он. Вот что меня убивает. Что выродок, который бьет и трахает своих дочерей, спокойно живет, имеет власть и уважение и считает, что действительно всего этого заслуживает.
– Мама нас тоже шлепала.
– Но не плетью и не ремнем. Не по лицу. И не со всей силы. А он ни в чем себе не отказывал. И на нее срывался, когда она пыталась защитить нас.
Роуз обошла вокруг меня и, когда снова заговорила, в голосе ее не осталось никакого волнения, только сила и уверенность.
– Я начала думать, что уехать отсюда – единственный выход. Но Пит оказал мне услугу. Вернее, нам. Я сейчас не о Пэмми и Линде, ты понимаешь. – Она развернулась ко мне. – Я хочу отобрать у отца все. Все! Я заплатила сполна. Скажешь, грудь весит не больше фунта? Но это фунт мой плоти. Малолетняя шлюха стоит пятьдесят баксов за ночь? Нет, десять тысяч баксов. Я хотела, чтобы он раскаялся, чтобы признал свою вину и свою низость, а его таскают по городу и рассказывают на всех углах, какой он несчастный. Он просто слабоумный старик. И уже ничего не поймет и не признает. Все гладят его по головке и жалеют, а нас считают неблагодарными суками. И он верит. Вот и все – конец истории. Бесит! – выкрикнула она срывающимся голосом.
– Мне не по себе. Должно быть, я устала, – сказала я, хотя понимала, что усталость здесь ни при чем. – Можно последний вопрос? Ты знала, что Джесс спал со мной?
– Да, конечно, – проговорила она с улыбкой.
Боль оказалась сильнее, чем я ожидала, хоть я и была к ней готова.
– Он тогда уже спал с тобой?
– Нет, – ответила она, подумав.
– Он тебе все рассказал?
– Да, давно.
– Похоже, у нас с ним не осталось никаких тайн, да?
– Он любит меня, Джинни. Могла ли я допустить, чтобы между ним и моей сестрой были какие-то тайны?
– Не думала, что ты такая ревнивая.
– Я научилась это скрывать. Мама говорила, что таких завистливых детей, как я, она не видела, помнишь? Теперь я научилась держать себя в руках. Когда Пэмми и Линда убегают к тебе, умом я понимаю, что все в порядке, но ревную. Джесс поймал меня на этот крючок. Все рассказывал, какая ты замечательная, как он тобой восхищается и как жаль, что у вас нет детей. Он твой большой фанат. До сих пор. Но ты не понимаешь его. Он никогда не врет, просто у него больше граней, чем у всех нас.
Я узнала тон, которым сестра обращалась ко мне – откровенный и искренний, околдовывающий. Она умела им пользоваться. Только теперь алкоголь расшатал его, появилась бравада и жесткость. У меня перехватило дыхание, когда Роуз заговорила про девочек.
– Не хочешь ни с кем делиться, да?
– Да, черт побери, не хочу и никогда не хотела! Это мой главный грех. Я жадная, ревнивая, эгоистичная. Мама говорила, таких никто не любит, и я научилась скрывать.
– Похоже, себе ты это прощаешь, – бросила я, не скрывая горечи.
– Похоже, ты не можешь мне этого простить.
Я постаралась смягчить тон.
– Просто не думала, что ты такая.
– Мама никогда не говорила мне: «Будь собой». Не замечала? – Она рассмеялась.
– Не смешно.
Но она не останавливалась. Потом наконец замолчала, отхлебнула из стакана, который так и держала в руке, и посмотрела на меня долго и пронзительно.
– Разница в том, Джинни, что ты можешь доверять мне. И девочки тоже. Я не причиню вам боль.
Ложь! Уже причинила!
Заметив, что я ей не верю, она добавила:
– Я говорю правду не для того, чтобы задеть. Просто это правда, и ее надо принять. Я никогда не откажусь от тебя ради принципа, не сделаю жертвой своих пороков и, если причиню боль, не буду утверждать, что это ради твоего же блага, и не стану делать вид, что ничего не было.
Я не верила ей. Более того, я почти не понимала, о чем она говорит. Смысл истончался. Голова шла кругом. Я отступила к краю дороги и сказала:
– Я пойду домой. Не могу больше.
Я развернулась и пошла, спиной ощущая ее взгляд. Теперь я понимала, как чувствовал себя Пит: словно тело существует само по себе, и остается лишь наблюдать за ним, надеясь на лучшее. Начинался рассвет. В голове крутилась единственная мысль – что я по горло сыта Роуз. Думаю, умирая, Пит проклинал не отца, а ее – за то, что она изломала и растоптала его.
39
Преимущества полуправды и недомолвок – в том, что не требуется помнить все. То, что не обсуждалось, постепенно мутнело и размывалось. Теперь не осталось и этого.
Раньше, до ночного разговора, я бы сказала, что после него стала сама не своя. Теперь же эти фразы «не в себе», «вне себя» потеряли всякий смысл, главное было не то, что я делала, а то, насколько полно при этом ощущала себя настоящей, не иллюзорной. Я вдруг «осознала» многое, и само «знание» казалось не абстрактным, сухим изводом моральных ценностей или осознанных убеждений, а живым озарением, переполняющим душу, словно влага губку. Вместо того, чтобы ощущать себя «не в себе», я вдруг с необычайной остротой ощутила себя собой больше, чем когда бы то ни было.
И других теперь видела с незнакомой прежде ясностью. Очертания, казавшиеся на протяжении тридцати пяти лет лишь размытыми фигурами в мутной воде, теперь обрели четкость. Я смотрела на них будто со всех сторон сразу. Мне не требовались ярлыки, как Роуз; все эти «эгоистичный», «злой», «ревнивый». Они заслоняли знание. Мне было достаточно просто представить человека, и тогда «знание» начинало струиться сквозь него и мерцать вокруг. Свет, запах, звук, вкус – достаточно, чтобы понять. Раньше я никогда такого не ощущала, – пока нас связывала общая история, привычки, долг, «любовь» к Роуз и Таю.
Вот отец. Раздраженный, но не из-за неполадок с техникой (с ней он всегда обращался терпеливо), а из-за нашего поведения или какой-нибудь обыденной мелочи. Зубы стиснуты, подбородок поджат. Дыхание резкое, злое, гневное. Лицо налито кровью, взгляд пристальный. Командует: «В глаза смотреть!» Угрожает: «Я не потерплю». Кричит: «Молчать!» Кулаки сжимаются. Наседает: «За дурака меня держишь». На руках и плечах вздуваются жилы. Предупреждает: «Я здесь командую». Запугивает: «Меня не заботит… так и знай». Рокочет: «Я-я-я», упиваясь самоутверждением. Я сделал это и сделал то, и кто ты такая, чтобы вякать. И обрушивает на нас, таких незначительных, почти несуществующих, всю тяжесть своего «Я». Таким был отец.
Вот Кэролайн. Сидит на диване. Пышная юбка аккуратно расправлена, руки на коленях, под юбкой ножки в кружевных носочках и милых туфельках. Глаза перебегают от одного лица к другому, высматривает и прикидывает. Говорит «пожалуйста», «спасибо», «будьте добры». Улыбается. Гордится своим вежливым, идеальным поведением. Взбирается к отцу на колени и смотрит, заметили ли мы, что он любит ее больше нас. Наклоняется и чмокает его в щеку, понимая, что мы смотрим, зная, что мы ревнуем.
Вот Пит. Его глаза горят так же, как у отца, но он молчит. Облизывает губы. Выжидает. Высматривает, куда нанести удар. Примеривается, насколько силен враг, выискивает слабости. Никакого собственного «я» как у отца, наоборот, умаление себя, потеря себя в стремлении к призрачной цели.
Вот Тай. Под маской неизменной улыбки, с неизменной надеждой и терпением, с четкой целью, к которой он упрямо идет и если сворачивает, то только для того, чтобы найти обходной путь. Идет медленно, но верно – не ломая ветки, не разбрасывая брызги, не отбрасывая тени, не излучая тепла, просачиваясь в щели, пользуясь удобными случаями. Абсолютно добропорядочный.
Удивительно, как четко я видела Роуз. Мне пришлось выхаживать ее после операции, с тех пор для меня в ее теле не осталось тайных уголков, я обмывала ее губкой и видела все: и своды ног, и бледную кожу на сгибах рук, и основание шеи с мягким завитком волос, и выпуклости позвоночника, и шрам, и оставшуюся грушевидную грудь с крупным темным соском. На спине у нее три родинки. В детстве она всегда просила меня почесать их перед сном, иначе начинала тереться, как свинья, о столбик кровати и могла их содрать.
Вот она, из плоти и крови, в одной кровати с Джессом Кларком. Если постараться, получалось вспомнить ее запах, ощутить сухую гладкость кожи, почувствовать ее так же, как он в момент близости. Его я тоже обоняла, ощущала, слышала и видела, пожалуй, даже ярче, чем в первые дни после секса на свалке.
Когда кто-нибудь из них не был у меня перед глазами, меня преследовала мысль, что они вдвоем. Пит умер на редкость удачно для Роуз. Ловушка, которой была наша жизнь на ферме, распахнулась для нее в одно мгновение.
Всю жизнь я отождествляла себя с Роуз. Смотрела на нее, стараясь предугадать ее реакцию, и лишь потом принимала собственное решение. Искренне считала, что различия между нами – что-то внешнее, а под ними, в самой своей сути, мы похожи как близнецы; что мы каким-то мистическим образом и есть истинное «я» друг друга. Вместе навсегда на тысяче акров.