Тысяча и две ночи. Наши на Востоке — страница 25 из 39

Я сижу на веранде в старом шезлонге, держу в ногах раскрытый плед. Плед на самом деле совсем не нужен. Погода сегодня теплая, а во-вторых, им нечего укрывать — обе ноги я потерял в той аварии. Множественные переломы обеих голеней, компрессионный перелом конечностей, раздробление костей — там нечего было спасать.

Я сижу на веранде и смотрю в сад. Мой пятилетний сын пытается подступиться к стволу айвового дерева, куда закатился его мяч. Дерево усыпано желтеющими плодами, из-за которых ветки сильно накренились к земле. Еще полтора месяца — и будет у нас спелая айва.

Из дома выходит она. Держит на руках нашу дочку. Ей два с половиной года.

— Мы поели, а теперь наш папа расскажет нам сказку.

Она передает дочку мне. У нашей дочери мои глаза и мамины кудряшки. Эти кудряшки щекочут мне лицо.

Я люблю тебя. Я знаю, что тебе тяжело. Но наша жизнь не стала хуже, она просто стала другой. В этом я уверен.

Она собирается зайти в дом, но останавливается.

— Какое сегодня число? — спрашивает она.

Я смотрю на нее и почему-то улыбаюсь.

— Не знаю, не помню, — отвечаю я.

Она смотрит на меня, улыбается в ответ и заходит внутрь.

— Рассказывай сказку…

Сын достает мяч из-под ствола дерева, удар — и мяч улетает куда-то в сад.

— Жила-была маленькая красивая девочка… — начинаю я.

Я так люблю тебя, моя маленькая девочка. Даже когда тебе будет три годика, и четыре, и пять, и шесть, когда ты пойдешь в садик, а потом в школу, даже когда ты будешь совсем взрослая, все равно ты останешься моей маленькой девочкой.

— Рассказывай…

— Так вот, жила-была маленькая красивая девочка, и звали ее…

— Уля.

— Правильно, ее звали Уля. Однажды маленькая девочка гуляла по берегу моря. И в это время из воды появился большой дракон.

— Большой-большой!

— Да, большой, просто огромный. Маленькая девочка вначале очень испугалась, но тут она заметила, что у дракона добрые глаза. Она подумала, что это добрый дракон. И дракон действительно оказался добрым. Такое бывает…


САША ДЕНИСОВАБегство в Египет


— Хватит ныть, — сказала Григорук. — В Египте поноешь.

У меня роман с женатым человеком. Григорук этого не понимает.

— Все мужчины делятся на три категории, — продолжает Григорук. — Женюсь, куплю, полетим. У тебя, сама понимаешь, какая категория. И не женюсь, и не куплю. И даже не полетим. Авиабилеты тебе Людочка покупает.

Людочка — это она.

У Григорук, как она сама про себя понимает, благородная миссия. Вырвать подругу из лап порочного чувства. Поэтому она нарыла у себя в почте пресс-тур в пятизвездочный отель в Египте, принадлежащий какому-то итальянскому миллионеру. Мы летим туда освещать. Хотя я бы спокойно лежала на кровати и грызла одеяло.

Она запихнула меня в такси, очнулась я в самолете. Григорук мне как мать. Мне вообще многие как мать. Григорук — лидер среди них. Она жгучая брюнетка, которая красится в еще более жгучую. Гребля сделала из Григорук человека: спина широкая — если вшарашит, мало не покажется.

— Машина — не надо баловаться, — с достоинством говорит о себе Григорук.

Я наоборот — блондинка, ну хорошо, невысокая, внешность формата «маленькая собачка до старости щенок». Обидно, но хоть до старости.

Кроме нас летят две сестры-певицы кавказского происхождения, их папа в блестящем пиджаке, похожий на сутенера, модный фотограф, местами лысый, директор модельного агентства, о котором говорят, что он приторговывает моделями, и целая толпа моделей, одна из которых мисс чего-то там. Уже в самолете я чувствую диссонанс внутреннего состояния с внешней средой, но поздно. Григорук злорадно шепчет:

— Это тебе наказание за попытку разбить крепкую семью, — и протягивает рвотный пакет.

Мне двадцать пять лет, и я работаю журналистом. Это моя первая ошибка. Работа паршивая — что не напишу, скандал. В каждом абзаце у вас, говорят читатели, глупость. И выражение лица поменять бы не мешало. А один редактор у нас в газете напился и говорит: у Тарасовой жанр, говорит, фигня с портретом. Это про мою рубрику.

Первая ошибка — профессия. Вторая — роман с замужним человеком.

В довершение всего он мусульманин. Наш, российский гражданин.

Григорук говорит, что я стану жертвой шариата:

— Будешь второй женой. А потом пойдут и третьи, четвертые. Будешь сидеть в чалме и шароварах.

Григорук налила в стакан джину, купленного в дьюти-фри, и добавила тонику. Барменам Григорук не доверяет.

— Везде наебывают. А приличной маргариты во всей Москве не найдешь: или айсберг плавает, или моющим средством пахнет.

— Тяпнешь? Нет? Страдаускас?

Григорук периодически добавляет прибалтийские суффиксы ко всему живому. Папу певиц, к примеру, она называет козляускасом.

Аэропорт напоминал гигантский цирк-шапито: купола, похожие на барханы. По аэропорту ходили стройные красивые египтяне в бежевом. Жара.

На ресепшне Григорук по-хозяйски оперлась на мраморную стойку, отвернувшись от портье. Так она выражала свое гордое незнание английского языка.

— Спроси у них, где деньги оставить. Сейф у них хоть есть?

Когда деньги и перстень с бриллиантом, подаренный кем-то из администрации президента, укладывали в сейф, Григорук все равно была недовольна. Иногда она спрашивала шепотом:

— Как думаешь, доверять арабам или нет?

Потом мы расположились в номере, Григорук долго возилась у холодильника, что-то откручивала, смешивала, булькала, потом доложила:

— Людочка готова.

И мы пошли к морю. От моделей сразу же оторвались. Григорук выразила это такими словами:

— Рядом с ними мы — корова и дирижабль. Зачем тебе такие переживания?

Хотелось бы узнать точнее, кто корова.

Шезлонги повернуты к морю как к телевизору. С песком здесь творят что хотят: прочерчивают дорожки, раскатывают блином, рыхлят, превращая в крошку.

— Хочешь ликерчику с шампанским? Я разбавляю, потому что у меня ликеру много, а он сладкий.

Я ничего не хочу, а хочу умереть. Мое тело колышется на гигантском понтоне из пластиковых кубов. Я засыпаю, засыпаю, засыпаю…

Просыпаюсь я от детских криков. Дети купаются. Григорук нет, только пустой бокал из-под коктейля.

Двое у понтона кормят рыбу. Кормят остатками завтрака. Они побаиваются пляжного охранника. Поэтому броски получаются вороватые. Рыба приплывает крупная, синяя, с розовой кольчужкой чешуи, хватает белыми губами и тут же, обнаружив, что это не хлеб, а апельсиновая цедра, выплевывает с возмущением.

— Ну забыла я тебе булочку сегодня, — говорит бабуленька в марлевом платке. При бабуленьке то ли сын, то ли муж: весь в наколках.

— Не рискуй там, Толик, — говорит она, глядя, как он надевает маску для плавания. — Говорят, одному мужчине рыба нос откусила.

Заметив меня, бабка говорит:

— И ты бери в столовке хлеб и корми рыбку, видишь, рыбка голодная!

Русский человек приезжает сюда не просто отдыхать. Он миссионер и должен накормить египетскую рыбу.

За голубой рыбой — а все они метровые, жирные — приплывает ворох черных бархатных парусников, чертят зигзаги под апельсиновыми корочками. Люди сбегаются с понтона, смотрят.

Здорово лежать, когда ветер и тебя, и тетрадку треплет как флажки — и ничего не писать. А только мечтать, глядя на раздел бирюзового и синего, на крючок сухогруза и розовую гору вдалеке.


* * *

Он поставил чайник и сел у стены. Всякий раз, когда он ставил чайник, во мне все переворачивалось. Эти минуты до закипания я даже переставала дышать. Задерживала дыхание от страха и оно застревало там, внутри. А сердце быстро-быстро колотилось. Быстро-быстро, а пили чай медленно-медленно.

Он повертел головой, глянул:

— Как чувствуешь себя?

— Хорошо, — ответила я, как обычно, детским голосом. Лицо мое стало подтянутым от счастья. Будто бы я боялась его обидеть равнодушным лицом.

И так всякий вечер, когда он приходил, и мы пили чай.

И так каждый вечер.

Я не могла рядом с ним есть, ходить, сидеть. Пить этот дурацкий чай. Ничего не могла рядом.

Он ставил чай, а я боялась. Того, что он оторвался от меня, что вот он ходит по комнате. А только что был по ту сторону кожи. И он был я.

Но он ставил чайник на плиту и был уже не со мной.

А так уже привычно было лежать. Или сидеть рядом. А он, оторвавшись, ходил по кухне, брал чашки. А вдруг он подойдет и внезапно дотронется до меня? Я же не переживу. Я же… ну как это… я же умру. Ничего не было постоянным, все было зыбким. И вот допьем чай и что будем делать?

Нужно быть смелой. Нужно быть смелой девочкой. Нужно взять ложку и потянуться за сахаром.

Как бы я хотела, чтобы мы вечно, вечно и неподвижно сидели. Или вечно лежали в постели. Пусть что-то будет бесконечным. Что-то, хотя бы что-то.

Но все менялось. Нужно было пить чай. Потом он уезжал, трясся в метро, ехал домой, к жене, к детям, трясся в метро вполне спокойно, дежурно трясся, держа перед собой портфель. И как-то у него в голове все это ведь совмещалось? Как же это совмещается у мужчин? Поспать с одной женщиной, а потом поехать поспать с другой? А ведь так и было, так и было! И ему это казалось… ну… несложным. Однажды я спросила, вот тогда, тогда, в самый первый раз ты спал с ней после? А он сказал, да. Я спросила, зачем? А он сказал: она пришла больная, пустая, уставшая, что-то почувствовала, заплакала, я обнял ее, она прижалась и все покатилось.

И я ехала наутро в метро, и мне казалось, я умру. Я умру возле этого вот поручня. Как только заходила в метро, мне становилось дурно. Не от какой-то там разлуки. Я злилась как черт. От того, что меня, взрослого, двадцатипятилетнего человека, поймали в ловушку. Что я испытываю такое сильное, адски сильное ощущение, в то время когда нужно жить и работать.

В груди было жарко, как в паровом котле.

Я становилась в торце вагона и смотрела, как извивается поезд и в желтом свете висят на поручнях мерцающие люди.