, покрываю голову платком, маскирую серые глаза темными очками и отправляюсь на Кесарию или сок[53], легко торгуюсь с продавцами, возмущаюсь высокими ценами, смеюсь их лукавым шуткам, а они, чувствуя легкий акцент в моей речи, думают, что я берберка[54], ведь рядом со мной балуются два черноглазых ребенка. Я ухожу довольная, купив полтумана по рублю…
В иные дни я становлюсь спешащей деловой женщиной, обнажаю свою короткую стрижку, подкрашиваюсь, надеваю строгий костюм, сажусь в машину и еду на работу. На моем языке перекатываются французские слова, сочные и влажные. Со времен Протектората[55] французский стал вторым языком образованной части марокканского общества. Мне в них очень уютно, и в языке, и в обществе. Кого я изображаю сейчас? Я и сама не знаю. Француженку ли, англичанку, испанку… Встреченные мной люди высказывают разные предположения. В любом случае, я — работающая дама, что очень ценно на Востоке. Благо таких в деловом центре Касабланки во время ланча уже много…
Мой Белый Город продолжает иногда испытывать меня. Это происходит, когда наступают праздники по местному календарю. Священный месяц Рамадан — время поста, мусульмане воздерживаются от пищи, питья и курения в течение всего светового дня, но отрываются с наступлением темноты и выползают из-за столов с лопающимися животами. Или кровавый день Барана, время приносить Аллаху жертвы. Почти каждая семья покупает живого барана, привозит домой, а в день праздника режет его на крыше, в саду или прямо в квартире… Мне непонятна их радость, мне неприятно их оживление. Я не хочу наряжаться и бегать по гостям, мне невесело. Улицы и площади заполнены оживленной, разнокалиберной, разнокожей толпой, а мне горько и пусто. Я отчетливо понимаю, что чужая, и на этот праздник меня не приглашали. В такие дни я сижу у телевизора у себя в салоне, смотрю с утра до вечера старые советские фильмы.
Мне до слез начинает хотеться «русскости», самоваров, душевных разговоров и подмосковных вечеров. И мой Белый Город спасает меня от приступов хандры, здесь, как в Греции, — все есть, здесь возможно все. Мы, русские женщины Марокко, находим друг друга, собираемся, устраиваем обычные посиделки на кухне. Родная речь позвякивает в ушах, шутим и сплетничаем, попиваем черный, привезенный из России, чай. Я чувствую свои корни, теперь я — своя среди своих, и боль в сердце, растревоженном ностальгией, утихает…
Приходит лето, и меня, лицедейку-любительницу, поджидают новые роли. Мой город меняет добропорядочное выражение своего лица на легкомысленное и принимает туристов и отпускников. Улицы запружены машинами с европейскими номерами, однако за рулем сидят марокканцы! Уехавшие на заработки или уже родившиеся в европах в семьях эмигрантов — в июле и августе они заполоняют город, помогают вырасти ценам на фрукты и овощи, ослабляют строгие законы, потому как сами уже давно переняли европейский стиль одежды и поведения. С радостью становлюсь одной из них, мы сидим с мужем в бесконечных уютных кафе, поедаем мороженое, попиваем кофе, мое лицо розовеет от удовольствия и загара, а руки увешаны позвякивающими серебряными марокканскими браслетами…
Я многолика. И он, мой друг и покровитель, мой Белый Город, сохраняя неизменным цвет, имеет тысячу разных лиц. Его противоречия поистине впечатляют. Где еще увидишь на одной улице хромающего ослика, тащащего за собой тележку с плодами кактуса, и серебристый «Мерседес-кабриолет», которым управляет совсем еще юнец с напомаженными волосами?
В каком еще городе белоснежные виллы и дворцы аристократии мирно соседствуют с бидон виллями — разваливающимися хижинами бедняков? Где еще встретишь на пляже женщину в никябе[56], всю покрытую черным с ног до головы, со спрятанным лицом, в носках и перчатках, плескающуюся в океане в сорокаградусную жару рядом с девушкой в бикини?
В каких еще городах, на их окраинах, точно в фильмах ужасов, вьются в воздухе шуршащие черные пакеты, а под ногами валяется мусор, но жилища вылизываются, вымываются, вычищаются ежедневно до стерильной чистоты? И где еще упоительно вкусный пятничный кус-кус, который хозяйки выпестовывают по несколько часов, стоя на жаркой кухне, оставаясь на следующий день таким же изумительным на вкус, безжалостно выбрасывается?
Все это возможно только здесь, в шумной, дурашливой, уютной, безалаберной, владеющей моим сердцем Касабланке…
Я выхожу на улицу, и цветы в нашем маленьком жардане[57] обдают меня запахом мечты. Сегодня я не играю ролей, я просто знаю, кто я. Я та, что живет в своем времени и в своем Городе, я проживу этот день, если так пожелает Аллах, а вечером поднимусь на крышу, где крупные звезды Магриба[58], смешавшись с последними переливами азана[59], летящего с соседней мечети, пропоют мне нежную песню о моем Белом Городе, отходящем ко сну.
Запрет на себя
ЭЛЬЧИН САФАРЛИЗапрет на себя
Когда жизнь отнимает у тебя все, кроме жизни… Той, которую люблю всем сердцем
Я долго думал, писать ли к этой повести предисловие. Тема, которой она посвящена, щепетильна, и в ее контексте любое мнение будет субъективно и может только спровоцировать новые споры. Но я рискну. Хочу коротко объяснить дорогому читателю, почему я решил опубликовать эту историю.
Работа над повестью длилась около полугода. Я проводил бессчетные дни за прослушиванием кассет, на которых герой повести рассказывает о своей судьбе. Детстве, юности, взрослении. Качество записи порой было настолько низким, что мне приходилось обращаться к помощи профессионалов, восстанавливая слово за словом повествование. К тому же мой невидимый собеседник использует разные языки, и мне потребовались долгие лингвистические изыскания, чтобы понять все сказанное. К чему была такая дотошность? Я боялся хоть как-то повлиять на искренность героя. Потому что искренность важнее всего не только в жизни, но и в творчестве.
Благодаря материалу этой повести я по-новому увидел, как сильно люди умеют ненавидеть и как велика их способность выживать в условиях самой жуткой травли и абсолютного, космического одиночества. Изложение каждой главы стоило мне не одной бессонной ночи. По правде сказать, я непрерывно испытывал потрясение. Это шокирующее повествование вдруг предстало передо мной как жизненный путь одного человека. Как особое мировоззрение, основанное на глубоких переживаниях. И никто не имеет права объявлять это мировоззрение хорошим или дурным.
Быть другим — это на всю жизнь. Это значит быть с начала и до конца наедине с собой, терзаясь своей особой участью. Есть немало людей, изгнанных за пределы социальной приемлемости, незаслуженно осужденных за «чужеродность». Эта повесть сейчас мне видится провозглашением права каждого быть таким, какой ты есть, и быть понятым, и насколько возможно — принятым. Эта повесть — не исповедь больного человека. Это история одиночества, которая может быть близка очень многим людям, вне зависимости от их сексуальной ориентации.
Я верю в толерантность.
Я верю в любовь и прощение.
Я верю в то, что каждый имеет право быть счастливым.
Эльчин Сафарли,
2 августа 2009 года
Есть два рода сострадания. Одно — малодушное и сентиментальное. Оно в сущности не что иное, как нетерпение сердца, спешащего поскорее избавиться от тягостного ощущения при виде чужого несчастья. Это не сострадание, а лишь инстинктивное желание оградить свой покой от страдания ближнего. Но есть и другое сострадание — истинное. Оно требует действий, а не сантиментов. Оно полно решимости, страдая и сострадая, сделать все, что в человеческих силах и даже свыше их…
Стефан Цвейг
17 января 2009 года
Около двух часов дня
Суетливый курьер DHL спрашивает мое имя, после чего протягивает коробку, обернутую в желто-красный фирменный полиэтилен.
«Подпишите здесь».
Расписываюсь в нужном месте, не глядя, одновременно изучаю графу с адресом отправителя. Посылка отправлена из офиса незнакомой компании в небольшой азиатской стране, где у меня нет ни родственников, ни друзей, ни даже знакомых.
Имя с фамилией отправителя тоже ни о чем не говорят.
«Простите, а откуда посылка?» — я в полном недоумении, но под многозначительным взглядом курьера послушно выворачиваю карманы джинсов в поисках мелочи.
«В накладной указано».
Парень, получив вознаграждение, быстро уходит, а я не без опаски, но снедаемый любопытством, распаковываю посылку.
Кассеты. Хм…
Маленькие диктофонные кассеты марки Sony.
Потрепанные, с покарябанными наклейками. 14 штук. Дело принимает прямо-таки детективный оборот.
Надо отыскать мой старый диктофон.
Черт, куда же я его засунул? Наверное, в один из ящиков письменного стола… Принимаюсь за раскопки и замечаю кое-что еще. Под кассетами сложенный лист обычной офисной бумаги. Сопроводительное письмо?
Написано на английском.
Мелкий почерк, фиолетовые чернила.
«Я не могу отпустить прошлое, не рассказав эту историю. Мою историю. Может, вы посчитаете ее неприличной, грязной, извращенной. А может — примете как нелепую и несправедливую правду. Честно говоря, я не рассчитываю на это… Нет, это ложь. Ибо если бы не верил в вашу душевность, то не стал бы посылать кассеты именно вам. Как разыскал адрес, не имеет никакого значения. Я рассказывал эту историю безжизненному диктофону по ночам, воображая, что рядом со мной тот, кто трепетно слушает, не обвиняя и не задавая вопросов. Тот, кто понимает мою боль, не жалея меня. Тот, кого я мог бы называть Другом. Просто Другом…Если мои записи дадут вам материал для книги, я не буду против. Я даже хотел бы, чтобы кто-то смог избежать ошибок, научившись на мо