Но тут один человек из секции, похитрее остальных, охватил свой тупой нос согнутым указательным пальцем и, подмигнув Гофману левым глазом, сказал:
— Признайся нам кое в чем, гражданин немец.
— В чем, друг мой?
— Признайся нам, какова цель твоей поездки.
— Я уже сказал тебе: политика и живопись.
— Нет, нет, другая.
— Уверяю тебя, гражданин…
— Ты прекрасно понимаешь, что мы тебя ни в чем не обвиняем; ты пришелся нам по душе, и мы тебя в обиду не дадим; но вот два члена Клуба кордельеров, вот двое из Клуба якобинцев, я от Братьев и Друзей — вот и выбирай из нас тот клуб, которому ты выразишь свое почтение.
— Какое почтение? — с удивлением спросил Гофман.
— Э, да не вертись ты, здорово получится, когда ты начнешь щеголять во всех клубах разом.
— Право, гражданин, ты заставляешь меня краснеть; объясни мне, в чем дело.
— Смотри сюда и суди сам, хороший ли я отгадчик, — сказал патриот.
И, открыв паспорт Гофмана, он ткнул своим толстым пальцем в страницу, на которой под пометкой «Страсбур» было написано нижеследующее:
«Гофман, путешественник, прибывший из Мангейма, взял в Страсбург ящик с ярлыком О.В.»
— Это верно, — сказал Гофман.
— Ну, а что в этом ящике?
— Я уже объяснял это на страсбурской таможне.
— А ну, граждане, посмотрим, что этот маленький хитрюга привез нам… Помните посылку патриотов из Осера?
— Да, — сказал один из представителей секции, — они прислали нам ящик сала.
— Зачем?
— Чтобы смазывать гильотину! — закричал хор радостных голосов.
— Ну и что же? — слегка побледнев, спросил Гофман. — Какое отношение может иметь мой ящик к посылке патриотов из Осера?
— Читай, — отвечал парижанин, протягивая ему его паспорт, — читай, молодой человек: «Путешествует по делам политики и искусства». Так тут написано!
— О, Республика! — прошептал Гофман.
— Ну, признавайся, юный друг свободы, — сказал ему его покровитель.
— В таком случае мне пришлось бы похвастаться мыслью, которая принадлежала не мне, — отвечал Гофман. — А я не люблю тех, кто пользуется незаслуженной славой. Нет: в сундуке, который я взял в Страсбург и который мне доставят гужом, находятся только скрипка, ящик с красками и несколько свернутых холстов.
Эти слова Гофмана сильно поубавили то уважение, которое иные люди из секции начали было питать к нему. Ему вернули бумаги, его вину отдали должное, но больше никто уже не смотрел на него как на освободителя порабощенных народов.
Один из патриотов даже заметил:
— Он похож на Сен-Жюста, да вот только Сен-Жюст мне больше по вкусу.
Гофман, вновь погрузившийся в задумчивость, подогретую теплом печки, табаком и бургундским, некоторое время молчал. Внезапно он поднял голову и спросил:
— Так у вас много людей отправляют на гильотину?
— Немало, немало; после бриссотинцев, правда, их стало поменьше, но еще достаточно.
— Не знаете ли, друзья, где мне найти хорошее пристанище?
— Да где хочешь.
— Но я хочу, чтобы мне все было видно.
— А, ну тогда найди себе квартиру где-нибудь в стороне Цветочной набережной.
— Хорошо.
— А ты хоть знаешь, где эта самая Цветочная набережная?
— Нет, но мне нравится слово «цветочная». Итак, будем считать, что я поселился на Цветочной набережной. Как туда пройти?
— Иди, никуда не сворачивая, по улице Анфер, и ты уже на набережной.
— Набережная — это, значит, у самой воды? — спросил Гофман.
— Вот-вот.
— А вода — это Сена?
— Она самая.
— Значит, Цветочная набережная тянется вдоль Сены?
— Ты знаешь Париж лучше, чем я, гражданин немец.
— Спасибо. Прощайте. Я могу идти?
— Тебе осталось соблюсти только одну маленькую формальность.
— Какую?
— Ты пойдешь к комиссару полиции и попросишь, чтобы он выдал тебе разрешение на пребывание в Париже.
— Прекрасно. Прощайте.
— Подожди, это еще не все. С этим разрешением комиссара ты пойдешь в полицию.
— Ах, вот оно что!
— И дашь свой адрес.
— Ладно. И все?
— Нет, ты представишься своей секции.
— Зачем?
— Ты должен доказать, что у тебя есть средства к существованию.
— Все это я сделаю, но на том и конец?
— Нет еще; надо будет принести патриотические дары.
— С удовольствием.
— А также клятву в ненависти к тиранам — как французским, так и иностранным.
— От всего сердца. Спасибо за ценные разъяснения.
— Да еще не забудь разборчиво написать свое имя и фамилию на своей карточке на двери.
— Так и будет сделано.
— Ступай, гражданин, ты нам мешаешь.
Бутылки были уже опорожнены.
— Прощайте, граждане, большое спасибо за любезность.
И Гофман отправился в дорогу, не расставаясь с трубкой, которую он курил усерднее, чем когда бы то ни было.
Вот так он въехал в столицу республиканской Франции.
Очаровательные слова «Цветочная набережная» пленили его. Гофман уже рисовал в своем воображении маленькую комнатку и балкон, выходящий на эту чудесную Цветочную набережную.
Он забыл о том, что стоит декабрь и дует северный ветер, он забыл про снег и про временную смерть всей природы. Цветы распускались в его воображении за клубами дыма, который он пускал изо рта, и никакие клоаки предместья уже не могли помешать ему видеть жасмин и розы.
Когда пробило девять, он вышел на Цветочную набережную, совершенно темную и пустынную — такими бывают северные набережные зимой. И, однако, в тот вечер это одиночество казалось более мрачным и более ощутимым, чем где-либо.
Гофман был слишком голоден, и ему было слишком холодно, чтобы дорогой философствовать; но на набережной никаких гостиниц не было.
Подняв глаза, он наконец заметил на углу набережной и Бочарной улицы большой красный фонарь, за стеклами которого дрожал сальный огарок.
Этот уличный фонарь висел и качался на конце железного кронштейна, в то мятежное время вполне пригодного для того, чтобы повесить на нем какого-нибудь политического врага.
Но Гофман видел только нижеследующие слова, выведенные зелеными буквами на красном стекле:
«Гостиница для приезжающих. — Меблированные комнаты и номера».
Он быстро постучал; дверь отворилась, и путешественник ощупью вошел в дом.
Грубый голос крикнул:
— Закройте за собой дверь!
А лай большого пса, казалось, предостерегал:
— Береги ноги!
Договорившись о цене с довольно приветливой хозяйкой и выбрав себе комнату, Гофман оказался обладателем пятнадцати футов в длину и восьми в ширину, образовывавших одновременно и спальню и кабинет и стоивших ему тридцать су в день: он должен был уплачивать их каждое утро, как только встанет с постели.
Гофман был так счастлив, что уплатил за две недели вперед из страха, как бы кто-нибудь не стал оспаривать его права на это драгоценное обиталище.
Покончив с этим, он улегся на довольно сырой постели, но всякая постель годится для восемнадцатилетнего путешественника.
К тому же нельзя быть разборчивым, когда ты имеешь счастье жить на Цветочной набережной!
Кроме того, Гофман вызвал в памяти образ Антонии, а разве рай находится не там, куда призывают ангелов?
VIIIО ТОМ, КАК МУЗЕИ И БИБЛИОТЕКИ БЫЛИ ЗАКРЫТЫ, А ПЛОЩАДЬ РЕВОЛЮЦИИ ОТКРЫТА
В комнате, которая в течение двух недель должна была служить Гофману земным раем, стояли уже знакомая нам кровать, стол и два стула.
Здесь был также камин, украшенный двумя голубыми стеклянными вазами, в которых красовались искусственные цветы. Сахарный Гений свободы сиял под хрустальной крышкой, отражавшей его трехцветное знамя и красный колпак.
Медный подсвечник, угловой шкаф старого розового дерева, стенной ковер двенадцатого века, заменявший занавеску, — вот и вся меблировка, какую он увидел в первых утренних лучах.
На ковре был изображен Орфей, играющий на скрипке, чтобы вновь завоевать Эвридику, и скрипка эта, вполне естественно, напомнила Гофману про Захарию Вернера.
«Друг мой дорогой, — подумал наш путешественник, — мы оба в Париже; мы снова вместе, и я увижу его сегодня или — самое позднее — завтра. С чего мне начать? Как устроиться таким образом, чтобы не потерять драгоценное время и увидеть во Франции все? Последние несколько дней я видел только безобразные живые картины, пойду-ка я в картинную галерею Лувра, которая принадлежала павшему тирану, — там я увижу и его собственность: полотна Рубенса, картины Пуссена. Мешкать нечего».
Одеваясь, он одновременно изучал открывавшийся из окна вид.
Тусклое, серое небо, черная грязь под белыми деревьями, озабоченные жители города, со всех ног бегущие куда-то, да еще какой-то шум, похожий на журчание воды, — вот и все, что он увидел и услышал.
Это было не слишком привлекательное зрелище. Гофман закрыл окно, позавтракал и вышел из дому, намереваясь прежде всего повидаться со своим другом Захарией Вернером.
Но, уже готовясь выбрать направление, он вспомнил, что Вернер так и не прислал ему своего адреса, без которого найти его будет трудновато.
Гофман приуныл.
Но он тотчас взял себя в руки.
«Какой же я глупец! Ведь то, что люблю я, любит и Захария. Я мечтаю посмотреть картины, значит, и Захария, уж верно, захочет их посмотреть. Я найду либо его самого, либо его след в Лувре. Итак, иду в Лувр».
Лувр был виден с моста. Гофман направился ко дворцу.
Но у дверей его он с горечью услышал, что, с тех пор как французы стали свободной нацией, они не услаждают свой взор живописью рабов и что, даже допуская невозможное — допуская, что Парижская коммуна еще не побросала в огонь все эти тряпки, чтобы разжечь печи литейных заводов, изготовляющих оружие для французов, следует все же беречь картины, а не кормить их маслом крыс, предназначенных в пищу патриотам, когда пруссаки начнут осаду Парижа.
Гофман почувствовал, что на лбу у него выступает пот; человек, который произнес эту тираду, говорил с видом оратора, сознающего свою значительн