перед шейхом из Хиджаза новую для меня восхитительную кантилену, которую он только что сыграл. И я просто поблагодарил его. И он вернулся в Медину, свой родной город, а я вышел из дворца, опьяненный этой мелодией.
Но на этом месте своего повествования Шахерезада увидела, что приближается утро, и, преисполненная скромности, не проговорила больше ни слова.
А когда наступила
она сказала:
И он вернулся в Медину, свой родной город, а я вышел из дворца, опьяненный этой мелодией. И, вернувшись домой, я взял свою лютню, которая висела на стене, и, взяв несколько аккордов, настроил все струны с возможным тщанием. Но — клянусь Аллахом! — когда я хотел повторить мелодию песни, которая так тронула меня, я не смог вспомнить ни малейшей ноты или даже манеры, в которой она была исполнена, хотя обычно помнил кантилены из ста стихов, лишь раз внимательно их прослушав. Но на этот раз между моей памятью и этой мелодией упала непроницаемая вуаль, и, несмотря на все мои попытки что-либо вспомнить, я не мог повторить то, что стало мне так дорого.
И с тех пор днем и ночью я старался пробудить в моей памяти эту мелодию, но все было напрасно. И в отчаянии я забросил лютню и уроки свои и пошел бродить по Багдаду, Мосулу и Басре, а затем и по всему Ираку, ища эту мелодию и спрашивая о ней всех старейших певцов и певиц, но мне не удалось встретить никого, кто знал бы ее или смог бы указать на того, кто ее знает.
И, видя, что все мои поиски бесполезны, я решил, чтобы избавиться от навязчивой идеи, совершить путешествие через пустыню в Хиджаз и отправиться в Медину, чтобы встретиться с шейхом и попросить его еще раз спеть мне кантилену его деда.
Я принял это решение в Басре, гуляя по берегу реки. И тут ко мне обратились две молодые девушки, одетые в неброскую, но дорогую одежду, которые выглядели как женщины высокого ранга. И они схватили узду осла моего и остановили его, приветствуя меня.
И я, очень недовольный и думавший только о хиджазской кантилене, сказал им властным тоном:
— Уходите! Оставьте меня!
И я хотел забрать у них узду осла моего. Тогда одна из них, не приподнимая чадру на лице своем, улыбнулась и сказала мне:
— О Ишах, как поживает твоя страсть к прекрасной хиджазской кантилене «О прекрасная шея моей Малаики!..»? Ты перестал искать ее? — И она добавила, прежде чем я успел оправиться от удивления: — О Ишах, я видела тебя из-за ограды гарема, в то время как шейх из Хиджаза пел в присутствии халифа и эль-Фадля, и древняя мелодия заставляла тебя подпрыгивать и приказывала танцевать неодушевленные предметы вокруг. В каком восторге ты был, о Ишах! Ты отбивал ритм руками, кивал головою и мягко покачивался. Ты был словно пьяный. Ты словно сошел с ума.
И, услышав эти слова, я вскрикнул:
— Ах! Клянусь памятью отца моего Ибрагима, я сейчас как никогда безумен из-за этой красивой песни! Йа Аллах! Я бы отдал все, чтобы услышать ее еще раз, пусть даже искаженную, даже урезанную! Нота из этой песни — за десять лет моей жизни! А теперь, заговорив со мною о ней, о моя дорогая, ты безжалостно разожгла огонь сожалений моих и раздула тлеющие угли отчаяния моего! — И я добавил: — Пожалуйста, уйди, оставь меня! Я должен срочно подготовиться, чтобы немедленно уехать в Хиджаз.
А юница при этих словах, не отпуская узды осла моего, заразительно рассмеялась и сказал мне:
— А что, если бы я сама спела тебе хиджазскую кантилену: «О прекрасная шея моей Малаики!..»? Будешь ли ты по-прежнему стремиться в Хиджаз?
И я ответил:
— Ради отца твоего и матери твоей, о дочь хороших людей, не мучай меня, это не более чем безумие!
И тогда юница, все еще держащая узду осла моего, внезапно спела кантилену, которую я так искал, голосом и способом, в тысячу раз более прекрасным, чем то, что я когда-то слышал из уст хиджазца, хотя она пропела ее тихим голосом. И я, на вершине восторга и счастья, почувствовал великую сладость, утешающую измученную душу мою. И я соскочил с седла, бросился к ногам девушки и поцеловал ее руки и подол платья. И я сказал ей:
— О госпожа моя, я раб твой, купленный твоею щедростью! Хочешь принять мое гостеприимство? И ты будешь петь мне кантилену о Малаике, и я буду петь ее тебе весь день и всю ночь! Ах! Весь день и всю ночь!
Но она мне ответила:
— О Ишах, я знаю твой скверный характер и твою жадность, нежелание делиться собственными сочинениями. Знаю, что никто из твоих учеников никогда не получил и не научился от тебя ни одной песне твоей. То, что они знают, ты передал им через иноземцев, таких как Алавия, Вахдж эль-Кара и Мухарик[101]. Но непосредственно от тебя, о слишком ревнивый Ишах, никто никогда ничему не научился. — Затем она добавила: — Итак, поскольку я знаю, что ты недостаточно любезен, чтобы обращаться со мной должным образом, нет необходимости идти к тебе домой. И если ты хочешь разучить мелодию о Малаике, зачем ходить так далеко? Я с радостью спою еще раз, пока ты ее не запомнишь.
И я воскликнул:
— Взамен, о дочь неба, я пролью за тебя кровь свою! Но кто ты? Как зовут тебя?
В этот момент своего повествования Шахерезада заметила, что наступает утро, и скромно умолкла.
А когда наступила
она сказала:
Нет необходимости идти к тебе домой. И если ты хочешь разучить мелодию про Малаику, зачем ходить так далеко? Я с радостью спою еще раз, пока ты ее не запомнишь.
И я воскликнул:
— Взамен, о дочь неба, я пролью за тебя кровь свою! Но кто ты? Как зовут тебя?
И она ответила:
— Я простая певица среди певиц, которая понимает, что листья говорят птице, а ветерок — листьям. Я Вахба[102]. Я та, о которой поэт говорит в кантилене, носящей мое имя.
И она пропела следующее:
О Вахба! Только рядом с тобой живут восторг и радость!
О Вахба! Как ароматна была твоя слюна,
которую никто, кроме меня, не пробовал!
Источники в пустыне встречаются редко,
но ты пришла однажды,
чтобы предложить мне чашу своих губ, о Вахба!
Не подражай курице,
которая откладывает лишь одно яйцо
за всю свою жизнь.
Приходи и наполни мой дом!
Принеси наслаждение слаще сахара,
прозрачнее, чем нектар,
и светлее аль-хандариса!
И эта очаровательная кантилена, слова которой были написаны поэтом аль-Фараджем[103], была положена на прелестную мелодию, которую Вахба сочинила сама. И этой песней она окончательно лишила меня разума. И я так умолял ее, что она в конце концов согласилась посетить мой дом со своей сестрой. И мы провели весь день и всю ночь в экстазе, распевая песни под музыку. И я нашел в ней, без сомнения, самую замечательную певицу, которую когда-либо слышал. И любовь проникла в душу мою. И в конце концов она подарила мне тело свое, как подарила голос свой. И она украсила мою жизнь в счастливые годы, подаренные мне Создателем.
И после этого богатый юноша сказал:
— А теперь послушайте историю о танцовщицах халифа.
ДВЕ ТАНЦОВЩИЦЫ
В Дамаске во времена правления халифа Абд аль-Малика ибн Марвана[104] жил поэт и музыкант по имени Ибн Абу Атик. Он с безумной расточительностью тратил талант и искусство свое для эмиров и простых людей. Однако, несмотря на значительные суммы, которые он зарабатывал, он постоянно нуждался, и ему было очень трудно прокормить своею большую семью, ибо золото в руках поэта и терпение в душе влюбленного подобны воде в решете.
Однако у этого поэта был друг — один из приближенных халифа, визирь Абдаллах. И этот Абдаллах, который уже много раз обращал внимание важных людей города на поэта, решил привлечь к нему благосклонность самого халифа. И вот однажды, когда эмир правоверных был в благодушном настроении, Абдаллах подошел к нему и рассказал о бедности и нужде того, кого в Дамаске и во всей стране Шам считали самым выдающимся поэтом и музыкантом своего времени. И Абд аль-Малик сказал:
— Ты можете направить его ко мне.
И Абдаллах поспешил объявить приятную новость своему другу, повторив только что состоявшийся разговор с халифом. И поэт поблагодарил своего друга и пошел во дворец.
И когда его представили, он увидел, что халиф сидит между двумя великолепными танцовщицами, которые нежно покачивали гибкими, как два стебля, талиями, и каждая с очаровательной грацией помахивала веером из пальмовых листьев, чтобы освежать своего повелителя. И на веере одной из танцовщиц золотыми и лазурными буквами были написаны следующие строки:
Дыхание мое так свежо и легко,
Касаюсь я порой нежнейших уст
И глажу их слегка. Я скромная вуаль,
Чтобы скрывать касания влюбленных губ.
Помощник я певиц, что открывают рот,
Поэтов пламенных, читающих стихи.
А на веере второй танцовщицы были написаны, также золотыми и лазурными буквами, такие строки:
Я очарователен в руках красавиц,
Я отдыхаю во дворце халифа.
Пусть обладающие изяществом и элегантностью
Не отказываются от моей дружеской помощи!
Но я также с удовольствием дарую ласки
Молодым и гибким покорным рабыням.
И когда поэт взглянул на двух чудесных девушек, его охватило смятение и глубокая дрожь. И внезапно он забыл о несчастьях и печалях своих, лишениях семьи своей и жестокой реальности. И он как будто очутился в райском саду наслаждений между двумя избранными гуриями. И их красота заставила его посмотреть на других женщин, память о которых он хранил, как на уродливые орехи пекан[105]