Тысяча лун — страница 27 из 35

[7]. Речь к нему полностью вернулась, что бы там ни говорила Розали. Конечно, Лайдж это считал попросту чудом, но Теннисон был ему отчаянно нужен как работник на ферме. Мы и так-то работали на износ, от темна до темна. Благородный труд, но все же на износ.

– Не скажу, что вы меня сильно обрадовали, – сказал Лайдж.

– Нам надо убрать его подальше от опасности, – пояснил Бриско. – Здесь, в округе Генри, ему небезопасно находиться. Да, милостивый государь, небезопасно.

Законник Бриско был еще багровей, чем раньше. Словно некий великий жар воспламенял его постоянно. Последние слова Бриско произнес с напором праведного гнева, который я в нем так хорошо знала. Так он гневался, когда с его идеями не соглашались. Но законник Бриско умел также перешагнуть через этот гнев и оставить его позади, ибо гнев ничего не стоил, как беззубая змея в траве.

– Я не хочу осложнять вам жизнь, но этого человека надо убрать отсюда, вот что.

– Мы все в одинаковой опасности, – сказал Лайдж тихо, как говорят правду.

– Позвольте мне сказать, – я решила, что пора открыть тайну. – Я слышала, что это не Петри, а полковник Пэртон избил Теннисона.

– Где ты это слышала, Винона? – спросил Томас Макналти.

Даже Джон Коул засмеялся, будто более безумных слов не слышал уже давно.

– Прости, Винона, – сказал он, – но очень уж неожиданно ты это.

– А может, она верно слышала? – заступился за меня Томас Макналти.

Как раз тут из-за угла хижины вышла Пег со связкой битых кроликов за спиной. Она выглядела совершеннейшей дикаркой – с длинными черными волосами, с ружьем и болтающимися бедными, лишенными жизни кроликами. Законник Бриско кивнул ей. Он про нее ничего не сказал. Но глядел на нее своим особым взглядом, искоса, наклонив голову.

– Я лучше пойду. Такому старику, как я, в жару тяжело.

И он пошел к коляске будить лошадей, одуревших от зноя.

Розали тихо плакала, не трогаясь с места.

Глава девятнадцатая

Будто мало нам было угрозы потерять Лайджа, теперь еще и Джон Коул слег с той болезнью, что на него нападала время от времени. Он слег в совершенно буквальном смысле слова – потерял сознание, возвращаясь однажды с поля, и Томас Макналти с Теннисоном отнесли его в спальню, будто раненого воина. Лицо его было белее лилий. Длинный, тонкий, он свисал с рук, как тряпка. Его взвалили на кровать. Все знали: ему ничем не помочь, надо только ходить за ним и ждать.

Мы уже обрéзали нижние листья табака, вывалянные в песке. Мы с Пег срезáли их тесаками, а Лайдж и Томас таскали в телегу. Нижние листья бывают тяжелые, как камни, и при сборе случается немало трудной работы и немало крепких словечек. Пег, может, по весу потянула бы лишь на половину девушки, но она была сильная, клянусь. Она могла бы побороться с горным львом, и тогда он пожалел бы, что высунул нос со своей горы.

Когда сильно восхищаешься человеком, большое наслаждение – просто созерцать его, смотреть, как он делает самые простые повседневные дела, подмечать какие-то мелкие привычки, поворот кисти или, может быть, то, как этот человек, которым ты восхищаешься, вздергивает подбородок или поднимает руки, чтобы завязать волосы. Даже его гнев действует на тебя как странный эликсир. Его сила – будто добрые слова, сказанные о тебе другими.



Как я тогда написала письмо за Пег, так теперь некий проповедник по имени Иодокус Траутфеттер прислал мне письмо, написанное под диктовку Джаса Джонски, хотя тот, насколько мне известно, ходил в школу в Нэшвилле. И в лавке мистера Хикса он все время писал – без конца заносил в книгу заказы на то да се. Может, это не то же самое, что изливать свое сердце. Изливать свое сердце дьявольски трудно. Для Пег годился прямой разговор, но преподобный Траутфеттер склонялся к иному. Я сохранила это письмо, поскольку что-то в нем внушило мне смертный страх. Может быть, сначала я не поняла, что в нем говорилось, а потом поняла.



Дражайшая моя Винона Коул!

Писано сие преподобным И. Траутфеттером по просьбе мистера Джаса Джонски, эсквайра, жителя города Парис, штат Теннесси, уроженца города Нэшвилль. Хоть я и впрямь знаю грамоте, я боюсь, что не смогу без посторонней помощи выразить истину. Дражайшая Винона, вследствие любви, питаемой мною к тебе, и относительно нашего недав-него намерения совершить честное бракосочетание в методистской церкви г. Парис, Теннесси, я настоящим объявляю тебе, что мое желание и моя любовь пребывают неизменными и что хоть в недавнем прошлом и имели место события, могущие вызвать сожаление в сердце человеческом, я признаюсь, что испытываю рекомое сожаление и желаю в полной мере и величии духа ПОВТОРИТЬ и ЗАНОВО ПРОВОЗГЛАСИТЬ свой обет любить тебя и взять тебя в жены перед собранием старейшин, священников, проповедников и прихожан вышеуказанной церкви.

«Ибо человек может согрешить и все же быть приведен к добру».

Снова и снова повторю тебе, что питаю лишь СОЖАЛЕНИЕ о каком бы то ни было вреде, который, как ты считаешь, был тебе причинен, за каковой вред я выражаю ПОКАЯНИЕ и СКОРБЬ и надеюсь, что ты сочтешь возможным вновь ПРИЗВАТЬ МЕНЯ В СВОИ ОБЪЯТИЯ и в целом ВОССОЕДИНИТЬСЯ с любящим тебя и полным раскаяния нижеподписавшимся.

ДЖЕЙМС ХЕНРИК ДЖОНСКИ

Затем он подписался и нацарапал, похоже, уже собственноручно: «Пожалуйста Винона я по правде тебя люблю». Может, он думал, что для меня это решит дело. Может быть, он писал совершенно искренне.

Письмо пришло на адрес моего работодателя, то есть в контору законника Бриско. Я прочитала послание, сидя за своим столиком, временно установленным в амбаре. Когда я подняла взгляд от страниц, оказалось, что законник искоса, склонив голову набок, глядит на меня. Он ничего не сказал, не спросил про письмо, хотя мог бы, если бы решил, что оно адресовано его конторе. Можно ли не подать виду, что сквозь тебя дует ураган, полный острых ножей? Если это вообще возможно, то я не подала виду. Я чувствовала себя крохотной, как птичка. Мне казалось, что мир – огромный валун, давящий на мое тело. Может, проще сдаться и дать себя сокрушить. Религиозные словечки были как нож, призванный меня зарезать. На миг мне показалось, что теперь я обязана выйти за него замуж – не потому что мне этого хотелось хоть на йоту, но из-за обращенных ко мне официальных терминов, вроде договора между Вашингтоном и индейцами сиу.

По пути обратно на ферму я дала письмо Лайджу и спросила, что он думает. Он прочитал его тут же, бросив вожжи на спину кобыле. Она дрожала от желания поскорее попасть домой.

– Преподобный Траутфеттер – не могу сказать, что знаю такого, – он сложил письмо и сунул обратно в конверт. – Прочитай это Джону Коулу. Он будет знать, что делать.

Земля пыталась стряхнуть с себя королевское иго летнего зноя. Кобыла топала по дороге. Когда мы оказались в сотне ярдов от хижины, я соскочила и помчалась домой по натоптанной тропе.



Когда я спросила у Джона Коула разрешения прочитать ему письмо, он принял очень серьезный вид. Конечно, он был так слаб, что и головы не мог поднять. Томас Макналти подложил ему под подушку старую армейскую куртку, чтоб было повыше, и Джон Коул приготовился мне помогать.

Я не хотела, чтобы Томас тоже слушал, – он-то был здоров, и я боялась, что он разъярится и помчится в город. Гнев Томаса Макналти был очень прост. Томас редко гневался, но, когда это случалось, он гневался, как ангел праведного отмщения. Он ведал абсолютное зло. Он знал: оно завязало этот мир такими узлами, что добро может лишь надеяться распутать хотя бы несколько нитей. Но Томас верил в великую, освобождающую возможность, что все, паче чаяния, кончится хорошо. Он готов был жизнь за это отдать. Моя безопасность была второй святыней его религии. Первой было здоровье Джона Коула, которому он приносил бульоны, и первые осенние ягоды, и теплую воду, чтобы обмывать его прямо в постели. Ведь без Джона Коула Томас не захотел бы видеть в жизни смысл. Они многажды шествовали, нищие, сквозь разрушение и смерть. Они обрели этот пышный зеленый рай у Лайджа Магана, старого товарища по оружию. Где обитал Джон Коул, там же был и Томас с его простотой сердца. Их любовь стала первой заповедью моего мира: «Да будет у тебя надежда в жизни – обрести такую любовь». Мы все встречаем на жизненном пути множество других душ и сердец. Без этого никак нельзя. Остается лишь молиться, чтобы на этом пути нам попался хоть один Томас или Джон Коул. Тогда мы сможем сказать: жизнь стоит того, чтобы жить, и любовь стоит риска.

Томас совершенно не обиделся, когда я попросила его оставить нас с Джоном Коулом наедине. Совсем-совсем не обиделся. Он даже сказал, что, по его мнению, я и должна говорить с Джоном наедине.

– Я пока пойду покормлю этих чертовых мулов, – сказал он. – Задам им хорошего овса перед завтрашней работой.

Он собрался выйти из комнаты, и мне показалось, он надеется, что я передумаю и попрошу его не уходить, но я не попросила, и он ушел.

И я прочитала письмо Джону. Пока я читала, он все время кивал. Он слушал изо всех сил. Закончив, я посмотрела на его спокойное лицо и опять подумала, что для необразованного мальчишки, ушедшего пешком из Новой Англии, для правнука индейца, для беднейшего бедняка он просто удивительно красив. Он мог бы управлять страной, если бы его попросили. Его голове, возможно, не хватало около дюйма в ширину до нормальной головы – она была узкая, как просвет меж двумя лачугами. Он был человеком-тенью, страной теней. Кроток, как дитя, со мной и страшен, как бизон, в битве с врагами. Джон Коул, киль моего корабля. А Томас – весла и паруса.

– Я знаю, каково мне это представляется, – сказал он. Мрачно, под стать лицу.

Странная влага, признак болезни, пыталась запереть слова в горле. Он долго молчал. Он пытался вынырнуть из очень-очень глубокого пруда затруднений. Потом лицо его распахнулось опять, как полянка в лесу, тронутая внезапно случайным солнечным лучом.

– Мне представляется, что это явка с повинной, – сказал он наконец.