этом никому ничего не скажешь.
И он засмеялся. Уинкл Кинг ничего не понял, а я промолчала. Я бы не осудила Фрэнка Паркмана только за то, что он предпочитает мужчин. Тому свидетелями – Томас и Джон Коул.
Тут Фрэнк Паркман склонился поближе ко мне и жестом показал Уинклу Кингу, чтобы тот тоже подался вперед. Словно нас слушал весь мир и Паркман хотел показаться дружелюбным.
– Ты помнишь тот вечер, когда я держал тебя за плечи, а Джас Джонски, ну, забавлялся с тобой? И мы смеялись, и веселились вовсю, и пили, и ты тоже пила, еще как, дорогуша. И еще ты говорила: «Ох, Джас, не надо, не надо, оставь», а мы все знаем, что это значит.
Фрэнк Паркман разразился таким яростным смехом, что Уинкл Кинг от испуга подпрыгнул на табуретке. Уинкл Кинг не засмеялся. Наоборот, он сильно побледнел, и мне показалось, что его сейчас стошнит, добавив ему же работы с ведром и шваброй.
Ну что ж, теперь я наконец обрела ответ на свою загадку. Вот она – из первых рук. Мне не было стыдно. Я загорелась ощущением правоты, будто сложное уравнение вдруг сошлось. Я подумала: клянусь небом, пусть они меня повесят, но я пойду на виселицу, зная, что я ни в чем не виновата. Они повесят свободную душу. Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными. Жизнь, свобода. Я не думала, что апелляция, которую обещал подать законник Бриско, окажется успешной. Этому не бывать, пока на судейском месте сидит Аврелий Литтлфэр. Он сжег дом законника Бриско и не дрогнет повесить его помощницу-индеанку. Кто докажет, что я не убивала Джаса Джонски? Никто и ничто, кроме этого мальчишки, что сидит сейчас рядом и смеется. Может, я и впрямь убила Джаса Джонски. Если бы Фрэнк Паркман рассказал мне раньше то, что рассказал сейчас – таким насмешливым тоном или пускай даже без тени насмешки, – я знала, что говорит мне мой собственный опыт в мире, и сочла бы смерть Джаса Джонски от моей руки лишь восстановлением справедливости. В этом я была солидарна с мнением саксов в изложении законника Бриско. Карается смертью. Но я не знала и так долго блуждала в тумане по сухой и темной земле своих мыслей, что долго принимала туман за солнечный свет. Теперь туман рассеялся, и за ним открылся настоящий, бескрайний вид, подобный красотам Теннесси во дни, когда весна встряхивает волосами, вздымает руки и потягивается. В словах Фрэнка Паркмана звучал бич ужаса, но в то же время казалось, что он откладывает этот бич в сторону. Я подумала: будь я огромной львицей, или медведицей, или хоть волчицей – так он меня назвал, и как раз так звали мою мать, – я бы придавила этих хохочущих мальчишек лапами к земле и откусила бы им головы. Даже теперь я думала, что, может быть, если собрать все силы… не для побега, но для того, чтобы вырвать этих двоих из мира…
– Да-да, тебя повесят, даже не сомневайся, – сказал Фрэнк Паркман, выбивая из трубки на пол черный комок горелого табака, потому что все это время курил. – Тебя видели в городе той ночью, двое мальчишек тебя видели, дорогуша, и потому тебя повесят… даже несмотря на то…
Он взял паузу, как великий трагический актер, которым, несомненно, мог бы стать:
– …Несмотря на то, что мы знаем: это вовсе не ты убила Джаса Джонски.
Тут два удивленных лица уставились на него – мое и Уинкла Кинга.
– Мы знаем? – переспросил Уинкл Кинг. – Ты чего такое говоришь?
– Ты помнишь, – сказал шериф Паркман, обращаясь ко мне, и его серебряная звезда жестяно звякнула, когда он наклонился еще ближе, – ты помнишь, в тот день, о котором ты любишь мне напоминать, когда ты заявилась ко мне в конюшню вся расфуфыренная, что твой маленький принц? Ты помнишь, там стоял вороной конь, мамки Джаса Джонски конь? И я тебе тогда сказал, не знаю, зачем она ехала верхом всю дорогу от Нэшвилля, а не поездом и не дилижансом? Так вот, оказалось, это потому, что бедняжка чокнутая, как новорожденный жеребенок, она живет в большом заведении в Нэшвилле, в Теннессийском скорбном доме, и вечно сбегает оттуда тайком, чтобы повидать сына, как положено хорошей матери, и в приюте поднимается переполох, и ее ищут с поисковыми партиями и фонарями. Но она не желала терпеть, что ее сын женится на краснокожей. Потому что, дорогуша, дикари вроде тебя убили ее бабушку. Джас мне рассказывал. Взяли ее, отрезали ей нос, а потом пытали, пока не замучили до смерти. В Небраске это было. И вдруг Джас Джонски пишет своей мамаше и сообщает, что намерен на тебе жениться, хоть ты и отказала ему, и собирается писать тебе письмо. Ну то есть, дорогуша, конечно, его мамка подумала, с какой стати цивилизованному человеку так поступать? Письма тебе писать, когда он и так может тобой попользоваться в любой час, в любой день и в любой месяц. Попользоваться и получить удовольствие. На такой мрази, как ты, для этого совершенно не обязательно жениться.
Я смотрела и смотрела на него. И Уинкл Кинг тоже. Ясно было, что Уинкл Кинг все это слышит впервые. Но похоже, его мочевой пузырь снова напомнил о себе. Уинкл Кинг вдруг вскочил, поплясал на месте, как делают дети, когда им хочется писать, и быстро вышел. Шериф Паркман даже не посмотрел ему вслед. Но придвинулся ближе еще на несколько дюймов – я уже ощущала на лице его дыхание. Возможно, он был рад, что мы остались наедине.
– И вот, она в очередной раз сбежала из приюта, – продолжал Фрэнк Паркман с каким-то восторгом, – села на первую попавшуюся лошадь и поехала тайком через весь Теннесси, считая мили по уханью сов, больше никак, и вся иссохшая и усталая прибыла в Парис, эта дорога въелась в ее кости, в лицо, она стала как призрак, и вот она входит в обиталище своего милого любимого сына, в твердой уверенности, что оказывает ему услугу, избавляя его от возможности совершить великую ошибку и возводя его в царство свободы. И она бьет его ножом, бьет и бьет, раз двадцать, как потом сосчитали. А потом, вот те крест, она вскрывает ему грудь ножом и вынимает сердце, из собственного сына вынимает сердце и жарит его, прямо тут же на маленькой переносной печке, на которой он варил себе кофе. И съедает. Все ради него, все ради него. Она сама мне так сказала.
В тенях что-то едва слышно зашуршало, но я не сводила глаз с Паркмана.
– И вот я пришел посмотреть, что там такое, – продолжал он, – хотя будь я немцем, если такое хоть одна живая душа когда-нибудь видела. Я сроду не видал ничего столь дикого и столь прискорбного. Клянусь тебе, дорогуша. Сроду не видал. Надеюсь, что и не увижу. И я увел эту бедную женщину, отмыл немножко, и все это время она трещала не переставая, как Джас теперь свободен и никогда не попадет в ад, нет-нет, он станет золотым ангелом и поднимется в рай, и разве не замечательно, что она выполнила свой материнский долг, и оказала ему эту услугу, и теперь может сама спокойно умереть, довольная своим милосердием и своими добрыми делами. И я ее привел в этот ужасный старый большой дом, где приют, и там ее засунули в смирительную рубашку, все путем, и я решил, что и сам выполнил свой долг перед Джасом, избавив его матушку от виселицы. И я послал мальчишку к полковнику Пэртону с запиской, что-то вроде: «Здрасти, Пэртон, Джаса Джонски убили, и я, кажется, знаю кто – эта самая Винона Коул, злобная краснокожая». Да-да, я отвез эту несчастную сумасшедшую в Нэшвилль, у меня это отняло целую длинную ночь и целый день, ее пришлось убалтывать и уламывать и подталкивать, прямо дюйм за дюймом. И я ее водворил на место. Они там в приюте были ужасно рады видеть эту заблудшую женщину.
Я сидела молча.
– Куда провалился этот Уинкл? – Фрэнк Паркман посмотрел назад и вдруг увидел стоящего там Уинкла – он проявился внезапно, как масляное пятно на покрове темноты. – Ты уже вернулся?
Уинкл Кинг уныло прошествовал из теней к своей табуретке и уселся так, будто ничего не изменилось – будто он воспринял историю моего изнасилования как должное. Но мне почудилось в нем какое-то странное волнение. Лицо его подергивалось от мыслей.
– Так ты говоришь, мы собираемся повесить эту девушку, но ты знаешь, что убила на самом деле какая-то чокнутая старуха? – сказал он внезапно с силой, с какой из весеннего речного затора высвобождается единственное бревно. – Ты это говоришь?
Фрэнк Паркман заметно поморщился с какой-то даже жалостью. Было ясно – он не предполагал, что его подслушивают. Потом собрался с духом и выпрямился почти беспечно, делая над собой чудовищное усилие, чтобы предотвратить катастрофу.
– А ты думаешь, мы можем повесить мать Джаса Джонски? – произнес он так, будто реакция Уинкла Кинга его страшно удивила, и даже отчасти задела его чувство справедливости, и кто угодно стал бы в этом деле на его сторону. – Бедную больную женщину и мать моего друга? Кто-то должен ответить за убийство. Почему бы не эта девка?
Снова тишина. В тишине я увидела, как по полу камеры бежит мышь, справа налево, словно у нее нет ни одной заботы на свете. Нами мышь совершенно не интересовалась.
– Потому что это несправедливо, – произнес Уинкл Кинг невинным детским тоном. Может быть, он знал, о чем говорит, с таким-то отцом. С отцом, который к тому же ел человечину.
– Уинкл, у тебя плохо получается думать, – сказал Фрэнк Паркман почти шутливо. – Даже не пробуй.
– Я тебе не позволю… просто не дам… Я не согласен на такое. Ты думаешь, я полный негодяй? Ты меня не знаешь, Фрэнк Паркман.
– Я тебя отлично знаю, ты сукин сын и пролаза-конфедерат из сраного городишка.
– Да? А ты кто такой? Никак сам император Нэшвилля?
Уинкл Кинг вскочил на ноги, и табуретка отлетела, грохоча о каменный пол. Табуретка была деревянная, безо всякой обивки, со следами рубанка. Шериф Паркман тоже вскочил и на ходу извернулся, чтобы броситься на Уинкла Кинга. Он уронил свою драгоценную трубку, а потом случайно наступил на нее, раздавив в пыль, что только подогрело его ярость. Я сидела, потрясенная. Я не двинула ни волоском. Мне хотелось закрыть лицо руками, не знаю почему, но я крепко держала их на коленях. Мне доводилось слыхать равно ужасные вещи, но сейчас ужас разворачивался прямо передо мной, в нескольких дюймах от моих колен. Уинкл Кинг ничего не мог с собой поделать, его рука была на рукоятке пистолета, вот он уже вытаскивает пистолет из кобуры – медленно, словно тот очень тяжел. Словно рука не может его удержать.