Тысяча миль в поисках души — страница 9 из 78

— Мама плачет, Хозе, — говорит полицейский, опускаясь на корточки.

— Ноу, — шепчет парнишка, — ноу!

Он дрожит всем телом. Неожиданно он бросается в сторону, но полицейский крепко держит его за руку.

Останавливаются любопытные, спрашивают друг друга:

— Что случилось?

— Кто-нибудь говорит по-испански? — обращается к толпе полицейский.

— Я говорю, — выходит вперед парень в белой рубахе.

— Скажи ему, что отчим обещал перестать драться, — кивает полицейский на Хозе.

Парень опускается на корточки, что-то говорит малышу, гладит его по голове.

— Убежал из дому позавчера, — объясняет полицейский любопытным.

Парень в белой рубахе поднимает голову и говорит, смущенно улыбаясь:

— Он не хочет домой, он боится…

Полицейский легко поднимает мальчишку на руки и делает два шага к машине. Мальчишка дико кричит, извивается, в глазах его ужас. Полицейский, не ожидавший такого яростного сопротивления, опускает его на тротуар. Мальчишка бежит к парню в белой рубахе. Тот говорит ему что-то, прижимает к себе, смущенно и виновато поглядывает на полицейских, на обступивших его мужчин и женщин, как будто извиняется за своего маленького соотечественника.

— Придется тебе поехать с нами, — говорит полицейский парню. — Тащи его к машине.

— Но-оу! — кричит мальчишка. Его маленькие руки колотят парня по голове, царапают его лицо. Дверка автомобиля захлопывается за ними.

— Но-оу! — несется отчаянный вопль из тронувшейся машины.

Любопытные расходятся.

— Борис! — окликает кто-то меня. Это парикмахер Майкл.

Он стоит в белоснежном халате в дверях парикмахерской с ножницами в руках. Ветерок шевелит цыплячий пух на его висках.

— Борис, — говорит он, делая ударение на первом слоге. — Не пора ли тебе подстричься? Заходи, кресло свободно.

Позвякивая ножницами, он ждет, пока я сниму пиджак и сяду в кресло.

— Как ты думаешь, чего он боялся?

Майкл посвистывает у меня за спиной, пригибает мой подбородок к груди, потом отвечает:

— Если будешь думать о каждом плачущем мальчишке, станешь лысым, как я.

— А ты разве от этого облысел, Майкл?

Майкл пожимает плечами.

— Может быть, и от этого. Может быть, от другого. Может быть, от всего вместе, — бормочет он, позвякивая ножницами.

Я люблю бывать в парикмахерской у Майкла. Он уже стар. В 1914 году он видел императора России и маленького царевича, когда Николай II делал смотр войскам, стоявшим в Галиции. В 1925 году в Варшаве его чуть не затоптали уланы, когда по улице проезжал Пилсудский. Майкл работал каменщиком на строительстве в Сиднее, торговал бананами в Бангкоке, играл на скрипке в ресторане Рио-де-Жанейро. Ах, Америка, Америка! Он приехал сюда с двумя долларами в кармане.

Дайте мне ваших уставших, бедных,

Ваши толпы, жаждущие вздохнуть свободно…

Я поднимаю факел над золотой дверью!

Так написано на статуе Свободы в нью-йоркском порту.

Здесь можно было стать миллионером. Он не стал. («Борис, если ты назовешь мне полдюжины миллионеров родом из Галиции, я буду брить тебя бесплатно до самой смерти»). Стоило ли бродить по свету, чтобы сделаться парикмахером в Нью-Йорке? Правда, у него теперь своя парикмахерская и сын Изя играет на скрипке. («Хуже, чем Ойстрах, конечно, но выступает по радио и по телевидению. Не слушал его, Борис? Обязательно послушай!»)

У него нет никого, кроме жены и сына. Все его родные лежат в земле далекой Галиции, расстрелянные нацистами.

В парикмахерской два кресла, два зеркала, две раковины, но работает Майкл один. Зачем ему два кресла?

— Ты еще молодой, Борис, — задумчиво говорит он. — Ты еще не знаешь, как одиноко бывает в старости. Ты вообще многого еще не знаешь, мой юный друг. Что ты, например, знаешь о пуэрториканцах?

Что я знаю о пуэрториканцах? Я вижу их каждый день. Они живут в двух кварталах от нас, между Бродвеем и Колумбус-авеню. Душными летними вечерами, когда Нью-Йорк становится лиловым, в их квартале людно и шумно. Все население на улице. Мужчины и женщины сидят на ступеньках. Ребятишки снуют между автомашинами. Открыты все окна, и в каждом по две-три головы. На улице пьют пиво из жестяных банок. На улице играют в карты, дерутся, поют. На улице шестнадцатилетние смуглые красавицы в простеньких платьицах без устали пляшут под гитару и целуют своих возлюбленных.

Пустынно и грустно в этом квартале зимой, когда пронизывающий ветер с Гудзона гонит по асфальту мокрые листы старых газет и печальные старухи пуэрториканки безмолвно смотрят сквозь оконные стекла на хлопья снега, который они никогда не видели на своем солнечном покинутом в поисках счастья острове.

…Скрип двери прерывает мои размышления.

— Хелло! — говорит вошедший.

— Еще жив, старый башмак? — вместо приветствия спрашивает парикмахер.

— Старый солдат никогда не умирает! — торжественно отвечает новый клиент дребезжащим голосом.

Это наш почтальон, старик с синими склерозными жилками на лице, всегда чуть-чуть пьяный и словоохотливый. Все жильцы нашего дома зовут его Старый солдат, и я подозреваю, что никто не знает его настоящего имени.

В зеркало я вижу, как почтальон садится и роется в карманах своей сиреневой форменной куртки в поисках трубки. Он закуривает и спрашивает:

— Ну, что нового?

— А что может быть нового? — пожимает плечами парикмахер. — Вот разве… — И он рассказывает о пуэрториканском малыше.

Старик слушает внимательно, крякает, выпускает клубы дыма и бормочет:

— Бедный малый, бедный малый! Вот послушайте, что я вам расскажу, — говорит он, усаживаясь поудобнее. — Не так давно я заменял заболевшего почтальона в Испанском Гарлеме. Работал там целую неделю. Каждое утро на ступеньках старого дома, который гораздо старше, чем я, меня ждала девочка лет десяти. Сидела с гитарой на коленях, что-то бренчала и напевала. Когда, наконец, я вручил ей письмо от отца, она захлопала в ладоши и, не успел я опомниться, схватила мою руку и поцеловала.

«Ах ты, глупенькая! — сказал я. — Ты бы лучше мне что-нибудь сыграла или спела».

«Я должна сперва отнести письмо маме, — ответила девочка. — Заходите к нам, я вам сыграю».

Я зашел, извинился, конечно, перед матерью, сел, огляделся. Напрасно говорят, что пуэрториканцы неряхи. Такой чистоте, что была в комнате, позавидовала бы любая леди с Парк-авеню. Все бедненькое, старое, убогое, но все вымыто и выскоблено до блеска.

Пока мать читала письмо, девочка настроила гитару, а потом заиграла. Ну, ребята, такой игры вы не слышали никогда, за это я ручаюсь. Мать вдруг оторвалась от письма и воскликнула как-то странно:

«Дверь! Дверь!..»

Парнишка лет пяти, брат девочки, бросился к двери на кухню и захлопнул ее. Он не отошел от двери, а продолжал там стоять, держась за ручку, как будто ожидал, что кто-то будет пытаться открыть дверь из кухни. Я удивился, но скоро забыл об этом. Да, никогда я не слышал такой игры!

«Кто научил тебя?»

Девочка кивнула на мать.

«Сыграй, дочка, «Гарлемский ноктюрн», — сказала женщина.

И тут что-то произошло. Мальчишка взвизгнул и со всех ног ринулся от двери к матери. Девочка с гитарой прыгнула на кровать. Дверь из кухни заскрипела и чуть-чуть приоткрылась. В комнате было полутемно, и мне показалось, что из щели между дверью и стеной высунулась голова кошки. Кошка протиснулась в щель и побежала к кровати, на которой кричала девочка. Когда она поравнялась со мной, я понял, что это не кошка, а крыса, огромная крыса…

— Да, это была крыса, — продолжал Старый солдат, пососав потухшую трубку. — Когда она пробегала мимо меня, я пнул ее носком ботинка. Она шлепнулась на пол, потом встала на задние лапы, оскалилась и завизжала. Это была огромная рыжая крыса с седыми усами, с какими-то мохнатыми бровями и с длинными розовыми сосками на гладком брюхе. Наверное, у нее были детеныши. Она стояла на задних лапах и визжала, поворачивая оскаленную морду то ко мне, то к орущему на руках матери малышу, то к девочке. Заплакал маленький, которого я раньше и не заметил. Он, оказывается, сдал в углу.

Размахивая своей сумкой, — рассказывал почтальон, — я загнал крысу в угол, и она исчезла где-то под ящиком у стены.

«Она всегда приходит, когда Мария начинает играть», — сказала мать.

…Мы молчим, ножницы Майкла клацают у меня над ухом. Почтальон надевает очки и углубляется в газету, которая лежит у него на коленях.

— Ишь ты какой! — бормочет он, не отрываясь от газеты. — Его бросила любимая женщина, и поэтому он хочет воевать во Вьетнаме. Видали такого умного?!

За окном начинается дождь. Потоки воды смывают с города лиловый цвет. Улица становится серой. Шелест автомобильных шин слышнее долетает с Бродвея.

— Богу хвала! — восклицает Старый солдат. — Немного воздух будет почище. А то ведь дышать нечем. Ученые говорят, что над Нью-Йорком на огромной высоте постоянно висит пыльное облако. Так высоко, что его не видно с земли. Не читали об этом? Висит, говорят. Как же там ангелы живут?

В зеркале я вижу, что почтальона клонит в сон. Голова его опускается на грудь, газета соскальзывает с колен на пол. Что ему снится? Может быть, пушистое белоснежное облако и ангелы с золотыми трубами?

Майкл молча правит бритву, шаркает ею по ремню, задумчиво смотрит на второе, вечно пустующее кресло.

Неожиданно почтальон вздрагивает и поднимает голову.

— Честное слово, — бормочет он, — такой крысы я никогда еще не видел…

И снова закрывает глаза.

Двадцатый век есть двадцатый век

— Я хочу есть!

Это сказал Димка. Таня молчит. Она никогда не хочет есть. Даже доктора удивляются.

Продукты, наверное, плавают в ящике, где утром был лед. «Кьянти», наверное, нагрелось и потеряло свой вкус. Пора бы остановиться и разжечь жаровню.

Но где остановиться? Катскиллские горы растаяли в сиреневой дымке позади нас. Мы мчимся по равнине. Справа и слева дубовые рощи. Вправо и влево от автострады отходят дороги, но справа и слева указателю «Частная собственность».