– Если угодно, – предлагает господин настоятель, – я прочту Мантру об искуплении?
– Мое искупление уже свершилось, – отвечает Сирояма, – насколько это возможно.
Эномото без дальнейших разговоров берется за меч:
– Господин градоправитель, вы желаете совершить полное харакири, с помощью кинжала танто, или это будет символическое прикосновение веером по новомодному обычаю?
Сирояма чувствует, как немеют кончики пальцев на руках и ногах. «Яд уже течет в наших жилах».
– Прежде, господин настоятель, я должен вам кое-что объяснить.
Эномото кладет меч плашмя себе на колени.
– Что именно?
– Причину, почему все мы через три минуты умрем.
Настоятель вглядывается в лицо Сироямы, желая убедиться, что ослышался.
Вышколенный послушник вскакивает и, пригибаясь, осматривает безмолвный зал – ищет, где затаилась угроза.
– Темные чувства, – снисходительно замечает Эномото, – могут омрачить душу в подобные моменты, но ради своего посмертного имени, градоправитель, вам следует…
– Молчать, когда градоправитель произносит приговор! – Камергер с перебитым носом говорит сейчас со всей уверенностью своей высокой должности.
Эномото моргает.
– Обращаться ко мне подобным образом…
– Господин настоятель Эномото-но-ками! – Сирояма знает, как мало времени им осталось. – Даймё княжества Кёга, верховный жрец храма на горе Сирануи! Властью, данной мне сёгуном, объявляю вас виновным в убийстве шестидесяти трех женщин, похороненных за постоялым двором «Харубаяси» на дороге к морю Ариакэ, в похищении монахинь, которых вы удерживаете в монастыре на горе Сирануи, и в регулярном противоестественном умерщвлении младенцев, рожденных этими женщинами от вас и ваших монахов. За эти преступления вы заплатите своей жизнью.
Издалека доносится приглушенный стук копыт.
– Печально видеть, – бесстрастно говорит Эномото, – что некогда высокий ум…
– Вы отрицаете справедливость обвинений? Или считаете, что возмездие не должно вас коснуться?
– Ваши вопросы постыдны, ваши обвинения презренны. А предполагать, будто вы, опозоренный чиновник, могли бы наказать меня – меня! – такое непомерное самомнение, что просто дух захватывает. Я не желаю длить эту недостойную сцену. Послушник, мы уходим…
– Почему в такой жаркий день у вас мерзнут руки и ноги?
Эномото презрительно кривит рот, но вдруг замирает и, сдвинув брови, смотрит на красную тыквенную бутыль.
– Учитель, я с нее глаз не спускал! – уверяет послушник. – Туда ничего не добавляли.
– Сначала, – говорит Сирояма, – я изложу вам свои резоны. Два или три года назад моих ушей достигли слухи о том, что кто-то прячет трупы в бамбуковой рощице за постоялым двором «Харубаяси». Я не прислушался – слухи не доказательства, ваши друзья в Эдо более влиятельны, чем мои, да и никого не касается, что происходит на заднем дворе даймё. Но когда вы забрали к себе ту самую акушерку, которая спасла жизнь моей наложнице и моему сыну, я не мог не заинтересоваться монастырем на горе Сирануи. Властитель провинции Хидзэн предоставил мне шпиона, и тот рассказал жуткие истории о том, что случается с монахинями, когда они покидают ваш монастырь. Вскоре шпион был убит, и это только подтвердило его рассказ, а потому, когда мне в руки попал некий свиток в футляре из древесины кизила…
– Послушник Дзирицу – змея, обратившаяся против ордена!
– А Огаву Удзаэмона, конечно, убили разбойники в горах?
– Огава был шпион и гнусный пес и умер как шпион и гнусный пес! – Эномото встает и, покачнувшись, падает, злобно рыча. – Что вы мне… что…
– Яд воздействует на мышцы человека, начиная с конечностей и постепенно доходя до сердца и диафрагмы. Его добывают из ядовитой железы древесной змеи, которая водится только в дельте одной реки в Сиаме. Это животное называют «четырехминутной змеей». Ученый аптекарь мог бы догадаться почему. Яд чрезвычайно смертоносен, и достать его чрезвычайно трудно. Однако у камергера Томинэ имеются чрезвычайно полезные знакомства. Мы испробовали яд на собаке… Сколько она прожила, камергер?
– Меньше двух минут, ваше превосходительство.
– Издохла собака от потери крови или от удушья, это мы скоро узнаем. Я уже не чувствую локтей и коленей.
Послушник помогает Эномото сесть.
Послушник падает и лежит, дергаясь, как марионетка, у которой перерезали нитки.
– На воздухе, – продолжает градоправитель, – яд затвердевает очень тонкими прозрачными пластинками. А попадая в жидкость, особенно в спиртное, вроде сакэ, мгновенно растворяется. Поэтому я выбрал темные шероховатые чашки в стиле Сакурадзимы – чтобы спрятать нанесенный на донышко яд. Вы разгадали мой план наступления на доске для игры в го, но просмотрели такую простую стратагему. Ради этого стоило умереть.
Эномото с перекошенным от страха и ярости лицом тянется к мечу, но рука одеревенела и он не в состоянии вытащить клинок из ножен. Он смотрит на свою руку, не веря глазам, и с глухим рычанием замахивается кулаком на чашечку, из которой пил сакэ.
Она катится по полу, подпрыгивая, словно плоский камешек по темной воде.
– Если бы ты только знал, Сирояма, жалкий слепень! Если бы хоть знал, что ты наделал…
– Я знаю одно: души тех несчастных женщин, что закопаны, никем не оплаканные, за трактиром «Харубаяси»…
– Этим уродливым шлюхам от рождения было суждено сдохнуть в канаве!
– …Теперь их души могут обрести покой. Правосудие свершилось.
– Орден горы Сирануи продлевает их жизнь, а не укорачивает!
– Чтобы они плодили «дары» на потребу вашему безумию?
– Мы пожинаем то, что сами посеяли! И можем использовать урожай так, как нам угодно!
– Ваш орден сеет жестокость на службе сумасшествия, и…
– Термит двуногий, наши догматы работают! Елей из душ на самом деле дарует бессмертие! Разве мог бы орден, основанный на безумии, просуществовать столько веков? Разве мог бы шарлатан заслужить милость самых коварных и хитрых людей в Империи?
«Самые страшные чудовища – те, кто истово верит», – думает Сирояма.
– Господин настоятель, ваш орден умрет вместе с вами. Показания Дзирицу уже отправлены в Эдо, и…
Он больше не может вдохнуть полной грудью – отрава достигла диафрагмы.
– …И без вашей защиты монастырь на горе Сирануи будет распущен.
Отброшенная чашка, описав широкую дугу, с дребезжанием катится по полу.
Сирояма пробует пошевелить руками. Они умерли раньше его.
– Наш орден, – хрипит Эномото, – Богиня, ритуал сбора душ…
Из горла Томинэ вырывается булькающий звук. Подбородок ходит ходуном.
Горящие глаза Эномото сверкают.
– Я не могу умереть!
Томинэ падает грудью на доску для игры в го. Чаши опрокидываются, и камни рассыпаются.
– Все признаки старения исчезают! – Лицо Эномото искажает судорога. – Чистая кожа, юношеская бодрость!
– Учитель, мне холодно, – шепчет послушник. – Мне холодно, учитель…
– За рекой Сандзу, – Сирояма расходует последние оставшиеся у него слова, – вас встретят ваши жертвы.
Язык и губы не слушаются. «Кое-кто говорит, что загробной жизни нет. – Тело Сироямы каменеет. – Кто-то говорит, что люди не вечны, словно мыши или бабочки-поденки. Но твои глаза, Эномото, доказывают, что ад существует, потому что ад отражается в них».
Пол встает дыбом и становится стеной.
Где-то вверху Эномото придушенно бормочет неразборчивые проклятия.
«Оставь его позади, – думает градоправитель. – Теперь уже все осталось позади…»
Сердце Сироямы останавливается. Под прижатым к полу ухом бьется пульс Земли.
Совсем рядом лежит вырезанная из раковины фишка для игры в го, идеально ровная и гладкая…
…На белый камень садится черная бабочка и раскрывает крылышки.
IV Сезон дождей1811 г.
XL. Храм на горе Инаса, с видом на залив НагасакиУтро пятницы, 3 июля 1811 г.
Процессия движется по кладбищу. Во главе – два буддийских монаха, своими черными, белыми и иссиня-черными одеждами напоминающие сорок – эту птицу Якоб не видел тринадцать лет. Один монах бьет в барабан, другой стукает палочками друг о друга. За ними четверо эта несут гроб Маринуса. Рядом с Якобом идет его десятилетний сын, Юан. На несколько шагов позади идут переводчики Ивасэ и Гото, а с ними вечнозеленый, тронутый инеем доктор Маэно и Оцуки Мондзюро из Академии Сирандо; четыре стражника замыкают шествие. Гроб и надгробие для Маринуса оплачены академиками, и управляющий де Зут им за это глубоко благодарен: уже три торговых сезона Дэдзима живет за счет займов у казначейства Нагасаки.
На рыжей бороде Якоба оседают капельки дождя. Иногда они стекают вниз, под наименее обтрепанный из его воротничков, и сливаются с горячим потом.
Иностранцам выделили участок в дальнем конце кладбища – там, где начинается лес, взбирающийся по горному склону. Якобу это напоминает ту часть кладбища, где хоронят самоубийц, возле дядюшкиной церкви в Домбурге. «Церковь моего покойного дядюшки», – поправляет он себя. Последнее письмо из дома прибыло на Дэдзиму три года назад, а Гертье написала его еще двумя года раньше. После смерти дядюшки сестра вышла замуж за школьного учителя из Враувенполдера – деревушки к востоку от Домбурга, где она обучает самых младших детишек. С тех пор как французы заняли Валхерен, жизнь стала трудной, признается Гертье. В большой церкви в Вере теперь казарма и конюшня для наполеоновских войск. Но муж, пишет Гертье, хороший человек, и они счастливее многих.
Во влажном утреннем тумане раздается призрачный зов кукушки.
В иностранной части кладбища собралась небольшая толпа под зонтиками. Процессия движется медленно, и Якоб успевает читать надписи на надгробиях; всего их здесь двенадцать или тринадцать дюжин. Насколько можно судить по журналам фактории, до Якоба сюда не ступала нога голландца. На самых старых камнях имена не разглядеть под инеем и лишайниками, но начиная с эры Гэнроку – 1690-е, высчитывает Якоб – надписи становятся разборчивее. Йонас Терпстра – возможно, фрисландец – умер в первый год эры Хоэй, в начале прошлого века. Клас Олдеваррис был призван к Господу в третий год эры Хоряку, в 1750-е; Абрахам ван Дуселар, земляк-зеландец, скончался в девятом году эры Анъэй, за два десятка лет до того, как «Шенандоа» прибыла в Нагасаки. Здесь же – могила молодого метиса, который упал с английского фрегата; Якоб окрестил его, мертвого, Джек Фартинг. Рядом похоронен Вейбо Герритсзон, умерший от «разрыва брюшной полости» в четвертом году эры Кёва, девять лет назад: Маринус подозревал лопнувший аппендикс, но выполнил данное Герритсзону обещание и не стал вскрывать его труп, чтобы подтвердить диагноз. Якоб хорошо помнит враждебность Герритсзона, а вот лицо стерлось из памяти.