Тысяча осеней Якоба де Зута — страница 11 из 108

– «Ликвидировать», – поясняет ван Клеф, – значит «прекратить», «закрыть», «уничтожить».

У обоих переводчиков кровь отливает от лица.

Якоб внутренне корчится от сочувствия к Огаве.

– Пожалуста, господин… – У Огавы, кажется, горло перехватило. – Не такое известие, не здесь, не сейчас…

Камергер Томинэ в нетерпении требует перевода.

– Лучше не заставляйте его милость ждать, – говорит Ворстенбос, обращаясь к Кобаяси.

Тот, запинаясь, излагает ужасающую новость.

Со всех сторон сыплются вопросы, но ответов никто не смог бы услышать, даже если бы Кобаяси и Огава рискнули ответить. Среди общего гвалта Якоб вдруг замечает человека, что сидит по левую руку от градоправителя, через три места. Лицо его отчего-то тревожит секретаря. Возраст угадать невозможно, бритая голова и синее одеяние заставляют предположить в нем монаха или даже настоятеля. Плотно сжатые губы, высокие скулы, крючковатый нос, в глазах – беспощадный ум. Якоб не в силах уклониться от этого взора, как не может книга по собственной воле помешать, чтобы ее прочитали. Молчаливый наблюдатель склоняет голову к плечу, словно охотничий пес, почуявший добычу.

V. Пакгауз Дорн на ДэдзимеПослеобеденный час, 1 августа 1799 г.

Рычаги и шестеренки Времени сбоят от жары. В горячих влажных сумерках Якоб почти слышит, как сахар в ящиках, шипя, спекается комками. В день аукциона они пойдут за гроши торговцам пряностями, а иначе – вернутся в трюмы «Шенандоа» и осядут мертвым грузом в пакгаузах Батавии. Секретарь залпом приканчивает чашку зеленого чая. От горького осадка пробирает дрожь и головная боль усиливается, зато соображается лучше.

Хандзабуро прикорнул на ложе из ящиков с гвоздикой, накрытых мешковиной.

От его ноздри к выпирающему кадыку тянется липкий след, похожий на след слизня.

Скрипу пера по бумаге вторит очень похожий звук с потолочной балки.

Ритмичное царапанье вскоре заглушает еле слышное повторяющееся попискивание, словно визг крошечной пилы.

«Самец крысы залез на свою самку», – догадывается Якоб.

И его окутывают воспоминания о женском теле.

Этими воспоминаниями он совсем не гордится и никогда о них не говорит…

«Такие мои мысли, – думает Якоб, – бесчестят Анну».

…Но образы не отступают и сгущают кровь подобно корню маранты.

«Сосредоточься, осел, – приказывает себе секретарь. – Думай о работе…»

С усилием он возвращается к погоне за полусотней рейхсталеров, которые затерялись в чащобе поддельных квитанций, найденных в сапоге Даниэля Сниткера. Якоб пробует налить себе еще чаю, но чайник пуст.

– Хандзабуро? – зовет Якоб.

Слуга и не думает пошевелиться. Похотливые крысы затихли.

– Хай! – Спустя долгие мгновения слуга подскакивает на своей лежанке. – Господин Дадзуто?

Якоб приподнимает чашку в чернильных пятнах.

– Хандзабуро, принеси, пожалуйста, еще чаю.

Хандзабуро щурится и трет затылок.

– Ха?

– Еще чаю, пожалуйста. – Якоб взмахивает чайником. – О-тя.

Хандзабуро со вздохом встает, берет чайник и плетется прочь.

Якоб принимается чинить перо и тут же начинает клевать носом…


…Посреди Костяного переулка в ослепительном сиянии проступает силуэт – горбатый карлик.

В его волосатой руке зажата дубина… Нет, окровавленный окорок на косточке.

Якоб поднимает отяжелевшую голову. Шея затекла, в ней что-то хрустнуло.

Горбун входит в двери пакгауза, неясно бурча и шаркая ногами.

Окорок на самом деле не окорок, а отрезанная часть человеческой ноги со щиколоткой и ступней.

Да и горбун не горбун, а Уильям Питт, ручная обезьяна.

Якоб резко вскакивает и стукается коленом. От боли темнеет в глазах.

Уильям Питт взлетает на груду ящиков, не выпуская из лап свою жуткую добычу.

– Господь всемогущий! – Якоб потирает коленку. – Где ты это взял?

Ответом ему – только ровное, спокойное дыхание моря…

…И тут Якоб вспоминает: вчера доктора Маринуса вызвали на «Шенандоа»; матросу-эстонцу раздавило ногу упавшим ящиком. В японском августовском климате гангрена распространяется быстрее, чем прокисает молоко. Доктор назначил ампутацию и проводить ее собирался сегодня, у себя в больничке, в присутствии четырех студентов и еще каких-то местных высокоученых медиков. Должно быть, Уильям Питт пробрался туда и стащил ногу, хоть это и кажется невероятным; иначе не объяснишь.

Входит еще кто-то и останавливается на пороге, ненадолго ослепнув в темноте пакгауза. Грудь незнакомца вздымается от быстрого бега, поверх синего кимоно – грубый фартук в темных пятнах, из-под платка, скрывающего правую сторону лица, выбились несколько прядей. Незнакомец делает шаг вперед, оказываясь в луче света из окошка под самым потолком, и становится видно, что это – девушка.

Женщинам через Сухопутные ворота вход заказан; исключение делается только для прачек и нескольких «тетушек», что прислуживают переводчикам, а кроме того – для проституток, приходящих на одну ночь, да еще для «жен» – те живут подолгу в домах старших служащих. Эти дорогостоящие куртизанки держат при себе прислужниц; Якоб предполагает, что перед ним как раз такая прислужница. Не сумела отнять у Питта отрезанную ногу и в погоне за обезьяной прибежала в пакгауз.

Она замечает рыжего зеленоглазого чужестранца и тихо, испуганно ахает.

– Барышня, – умоляюще произносит Якоб по-голландски, – я… я… пожалуйста, не тревожьтесь… я…

Девушка присматривается и решает, что он не представляет серьезной угрозы.

– Скверная обезьяна, – говорит, успокаиваясь. – Воровать ногу.

Якоб сперва кивает и только потом спохватывается:

– Вы говорите по-голландски?

Она пожимает плечами: «Немного». Вслух говорит:

– Скверная обезьяна – сюда приходить?

– Да-да, косматый бес вон там. – Якоб показывает вверх. Рисуясь перед девушкой, подходит к груде ящиков. – Уильям Питт, отдай ногу! Дай сюда, я сказал!

Обезьяна откладывает ногу в сторону и, ухватив себя за желтовато-розовый пенис, дергает, будто безумный арфист за струны. При этом тварь скалится и хрипло хихикает.

Якоб опасается за скромность своей гостьи, но та лишь отворачивается, скрывая смех. От этого движения становится виден ожог, покрывающий почти всю левую половину лица. Темное неровное пятно бросается в глаза, особенно вблизи. «Как может девушка с таким уродством работать прислужницей куртизанки?» – удивляется Якоб и слишком поздно понимает, что она заметила, как он на нее уставился. Она сдвигает платок и нарочно поворачивается к Якобу щекой, словно говоря: «На, любуйся!»

– Я… – лепечет Якоб, сгорая от стыда. – Простите мою грубость, барышня…

Поняла ли она? Якоб на всякий случай склоняется в глубоком поклоне, распрямляясь на счет «пять».

Девушка поправляет платок и, не глядя на Якоба, что-то говорит по-японски нараспев, обращаясь к Уильяму Питту.

Воришка тискает ногу в объятиях, словно бездетная мать, прижимающая к груди куклу.

Якоб, стремясь реабилитироваться, подходит к башне из ящиков. Запрыгивает на ящик у подножия.

– Слушай, ты, блохастое ничтожество…

Щеку обжигает горячая струя, от которой пахнет ростбифом.

В попытке увернуться Якоб теряет равновесие…

…И с грохотом рушится вверх тормашками на земляной пол.

«Чтобы испытывать унижение, – думает Якоб, когда боль немного отступает, – нужно, чтобы сохранились хоть какие-то остатки гордости…»

Девушка прислонилась к импровизированному лежбищу Хандзабуро.

«…Но о какой гордости может идти речь, после того как меня обоссал Уильям Питт».

Незнакомка утирает глаза, вздрагивая от почти беззвучного смеха.

«Анна смеется так же, – думает Якоб. – Анна смеется точно так же».

– Простите! – Она глубоко вздыхает, губы чуть-чуть кривятся. – Простите мою… глупость?

– «Грубость». – Якоб подходит к ведру с водой. – Через «эр».

– «Грубость», – повторяет она. – Через «эр». Совсем нет смешно.

Якоб ополаскивает лицо, но чтобы отмыть от обезьяньей мочи свою вторую по качеству сорочку, ее сперва нужно снять, а об этом не может быть и речи.

– Хотите… – Она вытаскивает из кармашка в рукаве сложенный веер и, пристроив его на ящике сахара-сырца, извлекает следом листок бумаги. – Вытираться?

– Вы очень добры. – Якоб берет листок, утирает лоб и щеки.

– Поменяться с обезьяна, – предлагает девушка. – Какой-то вещь за нога.

Якоб не может не признать, что это здравая мысль.

– Зверюга обожает табак.

– Та-ба-ко? – Девушка решительно хлопает в ладоши. – У вас есть?

Якоб протягивает ей кожаный кисет с остатками яванского листового табака.

Она подцепляет кисет на швабру и поднимает вверх, к самому насесту Уильяма Питта.

Обезьяна тянется к приманке. Девушка отводит швабру в сторону, продолжая тихонько уговаривать…

…и наконец Уильям Питт, выпустив ногу из лап, хватает новую добычу.

Ампутированная конечность со стуком валится на землю, прямо к ногам девушки. Та, метнув победный взгляд на Якоба, отбрасывает швабру и поднимает жуткий приз будничным жестом, каким крестьянка подбирает репу на огороде. В кровавых ножнах из плоти торчит отпиленная кость, пальцы грязные. Сверху доносится дребезжание: Уильям Питт сбежал через окно и поскакал по крышам вдоль Длинной улицы.

– Табак пропадать, господин, – говорит девушка. – Простите, пожалуста.

– Ничего страшного, барышня. Зато ваша нога у вас. То есть не ваша, конечно…

В Костяном переулке раздаются громкие голоса, кто-то выкрикивает вопросы и ответы.

Якоб и его гостья пятятся в разные стороны.

– Простите, барышня… Вы – прислужница куртизанки?

Та озадачена:

– Пури-су-лу-жи-ни-ца-ку-ро-ти-зан-ки? Что это?

– Это… это… – Якоб ищет слово попроще. – Помощница… проститутки…

Девушка обертывает ногу куском ткани.

– Зачем утке помощница?

В дверях появляется стражник. Видит голландца, девушку и утерянную ногу, ухмыляется, что-то кричит через плечо, и вмиг из переулка прибегают еще стражники, чиновники, за ними следует помощник управляющего ван Клеф. Вальяжной походкой приближается комендант Дэдзимы по имени Косуги. К собравшемуся обществу присоединяются помощник Маринуса Элатту – его фартук заляпан кровью, как и у девушки с обожженным лицом; Ари Гроте и японский торговец с бегающими глазками; несколько высокоученых медиков и Кон Туми, который держит в руках плотницкую линейку и спрашивает Якоба по-английски: