Мимо несут паланкин одного из старших переводчиков. Окно плотно занавешено.
Ван Клеф замечает Якоба.
– Чертов флаг завязался узлом, никак его не спустишь! Но я не допущу, чтобы его порвало в клочья только оттого, что этот бездельник боится лезть наверх!
Раб, добравшись до самого верха, стискивает ногами шест, распутывает старый триколор Соединенных Провинций и съезжает вниз с добычей. Волосы его треплет ветер.
– А теперь бегом к господину Туми, он найдет, чем тебе заняться!
Д’Орсэ скрывается в проулке между домами ван Клефа и капитана Лейси.
– Перекличку отменили. – Ван Клеф запихивает флаг за пазуху и прячется от ветра под нависающей кровлей. – Перекусите, что там Гроте наготовил, да ступайте домой. Моя нынешняя жена предсказывает, что еще вдвое сильней задует, пока око тайфуна не пройдет мимо.
– Я хотел полюбоваться видом. – Якоб показывает на Дозорную башню.
– Поживее любуйтесь! Не то вас унесет на Камчатку.
Ван Клеф бредет по переулку к своему дому.
Якоб поднимается по лестнице, шагая через две ступеньки. Едва он высунулся над уровнем крыши, налетает ветер. Якоб вцепляется в перила и ложится животом на дощатый пол. С колокольни в Домбурге Якоб не раз наблюдал, как приближается ураган из Скандинавии, но восточный тайфун особенно грозен, словно одушевленное злобное существо. Среди дня сгустились сумерки, деревья на горных склонах мотает в разные стороны, черная вода в бухте вздыбилась гребнями волн, брызги долетают до кровель Дэдзимы, деревянные строения скрипят и стонут. На «Шенандоа» бросили третий якорь; старший помощник на шканцах выкрикивает беззвучные приказы. Дальше к востоку точно так же суетятся матросы-китайцы на торговых судах, закрепляя груз. Площадь Эдо опустела, только движется по ней паланкин переводчика; выстроившиеся в ряд платаны гнутся и машут ветвями на ветру; не летают птицы; рыбачьи лодки вытащены на берег и связаны вместе. Нагасаки окапывается в преддверии скверной, очень скверной ночи.
«Какая из этих сотен крыш – твоя?»
На Перекрестке комендант Косуги подвязывает веревку колокола.
«Сегодня Огава не передаст словарь», – вдруг понимает Якоб.
Туми и Барт заколачивают досками дверь и ставни Садового дома.
«И письмо, и подарок у меня вышли неуклюже и наспех, – думает Якоб, – но ухаживать как следует, со всеми тонкостями, здесь невозможно».
В саду что-то с грохотом обрушивается.
«По крайней мере, я могу больше не ругать себя за трусость».
Маринус и Элатту, надрываясь, грузят в тачку деревца в глиняных горшках…
…И двадцать минут спустя две дюжины яблоневых саженцев надежно укрыты в больничном коридоре.
– Я… Мы! – Запыхавшийся доктор показывает на молоденькие деревца. – Мы у вас в долгу.
Элатту поднимается по лестнице в темноту и ныряет в люк.
– Я поливал эти саженцы. – Якоб тоже еле переводит дух. – Как же я могу их оставить без защиты?
– Я сам и не догадался бы, что соленая вода им повредит. Элатту подал мне мысль. Я эти саженцы вез от самого Хаконе. И они могли погибнуть, не успев получить крещение латинскими двойными именами. Нет хуже дурака, чем старый дурак!
– Ни одна живая душа не узнает, – обещает Якоб. – Даже Клаас.
Маринус хмурится, переспрашивает:
– Клаас?
– Тот садовник. – Якоб отряхивает одежду. – У ваших тетушек.
– Ах он! Славный Клаас давным-давно преобразовался в компост.
Надвигающийся тайфун завывает, словно тысяча волков. На чердаке зажжена лампа.
– Побегу-ка я к себе, в Высокий дом, – говорит Якоб, – пока еще можно.
– Дай бог, чтобы к утру он остался таким же высоким.
Якоб открывает дверь на улицу, а ветер тут же ее захлопывает с такой силой, что секретаря отбрасывает назад. Выглянув наружу, Якоб с доктором видят, как по Длинной улице катится бочонок и возле Садового дома разбивается в щепу.
– Лучше укройтесь у нас наверху, – приглашает Маринус, – пока не утихнет.
– Не хочется быть незваным гостем, – отвечает Якоб. – Вы посторонних не жалуете.
– Какая польза будет моим студиозусам от вашего трупа, если вы разделите судьбу того злосчастного бочонка? Поднимайтесь первым, не то, если я свалюсь, изувечимся оба…
Шипящая лампа озаряет сокровища, что хранятся у Маринуса на книжных полках. Якоб, вывернув шею, вглядывается в названия: Novum Organum Фрэнсиса Бэкона, Versuch die Metamorphose der Pflanzen zu erklären Гёте, «Тысяча и одна ночь» в переводе Антуана Галлана.
– Печатное слово – это пища, – говорит Маринус. – А вы, Домбуржец, изголодались, как вижу.
«Система природы» Жан-Батиста Мирабо – как известно каждому племяннику пастора в Голландии, это псевдоним атеиста барона Гольбаха; и Вольтеров «Кандид, или Оптимизм».
– Тут хватит ереси, чтобы сокрушить ребра инквизитору, – замечает Маринус.
Якоб ничего не отвечает. На глаза ему попадаются Philosophiae Naturalis Principia Mathematica Ньютона, «Сатиры» Ювенала, Дантов «Ад» в оригинале – на итальянском – и Cosmotheorus их с Маринусом соотечественника, Христиана Гюйгенса. И это всего одна полка из двадцати, а то и тридцати, во всю ширину чердака. На письменном столе лежит объемистый том ин-фолио: «Остеография» Уильяма Чеселдена.
– Смотрите, кто вас тут ждет, – говорит доктор.
Якоб рассматривает подробности рисунка, и дьявол пробуждает в его душе семя сомнений.
«Что, эта машина из костей и есть человек?»
Ветер лупит по стенам, как будто на улице уже валятся деревья.
…«А Божественная любовь – не более чем способ создавать новые, младенческие костяные машины?»
Якоб вспоминает вопросы настоятеля Эномото при их единственной встрече.
– Доктор, вы верите в существование души?
Он ждет от Маринуса мудреного и загадочного ответа.
– Да.
– Так где же она помещается? – Якоб указывает на кощунственно-благочестивый скелет.
– Душа – не существительное. – Доктор насаживает зажженную свечу на металлический штырь. – Она глагол.
Элатту приносит два кувшина горького пива и сладкие сушеные фиги…
Якоб уверен, что если ветер задует еще бешеней, непременно сорвет кровлю; ветер ярится пуще, но кровля пока на месте. Стропила и балки скрипят и трясутся, словно ветряная мельница на полном ходу. «Ужасная ночь, – думает Якоб, – но даже ужас приедается, когда становится однообразным». Элатту штопает носок, а доктор пустился в воспоминания о том, как ездил в Эдо с покойным Хеммеем, управляющим, и ван Клефом, в то время начальником канцелярии.
– Они сетовали, что ни одно здание здесь не сравнится с собором Святого Петра или Парижской Богоматери, но японский гений проявляется в прокладке дорог. Дорога Токайдо – Восточный Приморский тракт – идет от Осаки до Эдо, так сказать от брюха Империи к голове, и, уверяю вас, не знает себе равных на всей земле, ни в современности, ни в Античности. Эта дорога сама по себе – целый город, пятнадцати футов в ширину, зато трехсот немецких миль в длину, прекрасно осушена и поддерживается в идеальном состоянии. Ее обслуживают пятьдесят три станции, где путешественники могут нанять носильщиков, переменить лошадей и переночевать – или же всю ночь предаваться разгулу. И знаете, в чем самая простая и разумная радость? Все путники и повозки движутся по левой стороне, поэтому здесь неведомы бесконечные столкновения экипажей, дорожные стычки и свары, которые так часто закупоривают крупнейшие транспортные артерии Европы. На менее оживленных участках дороги я сильно огорчал сопровождающих нас инспекторов, когда то и дело вылезал из паланкина и собирал образцы растений по обочинам. Нашел для своей книги Flora Japonica больше тридцати новых видов, не замеченных Тунбергом и Кемпфером. А в конце пути ждет Эдо.
– Который видели… сколько? Дюжина ныне живущих европейцев?
– Меньше. Если за три года захватите должность начальника канцелярии, увидите и вы.
«Через три года меня здесь уже не будет», – надеется Якоб и вдруг с тяжелым сердцем вспоминает Орито.
Элатту щелчком ножниц обрезает нитку. Отделенное от них всего лишь одной улицей и стеной, беснуется море.
– Эдо – миллион жителей, втиснутых в прямоугольную сетку улиц. Улицы тянутся, сколько хватает глаз. Эдо – оглушительный стук деревянных сандалий и вальков, которыми отбивают полотняную одежду, крики, лай, вопли, шепоты. Эдо – свод всевозможных человеческих надобностей и в то же время средство все их обеспечить. Каждый даймё обязан содержать дом в Эдо – для главной жены и наследника. Иногда такое жилище само по себе – целый город, обнесенный стенами. Большой мост в Эдо, от которого ведут отсчет все дороги в Японии, составляет в ширину двести шагов. Если бы я мог влезть в шкуру японца и побродить по этому лабиринту! Но, конечно, нас с Хеммеем и ван Клефом не выпускали с постоялого двора – «для нашей же безопасности», пока не настал назначенный день встречи с сёгуном. Единственное противоядие от скуки – непрерывный поток гостей, ученых и просто любопытствующих, особенно тех, что приносили с собой растения, луковицы и семена.
– О чем вас расспрашивали?
– Задавали вопросы о медицине – и глубокие, и совсем детские: «Электричество – это жидкость?»; «Иностранцы носят сапоги, потому что у них нет щиколоток?»; «Верно ли, что для всякого действительного числа φ, согласно формуле Эйлера, комплексная экспоненциальная функция удовлетворяет равенству eiφ= cos φ + + i sin φ?»; «Как построить монгольфьер?»; «Можно ли удалить пораженную раковой опухолью грудь так, чтобы пациентка осталась жива?»; и однажды: «Поскольку Япония не затонула во время Ноева потопа, можно ли заключить, что она расположена выше других стран?» Переводчики, чиновники и владелец постоялого двора брали деньги за то, чтобы пускать посетителей к Дельфийскому оракулу, но, как я уже давал понять раньше…
Дом содрогается, как при землетрясении; стропила визжат и воют.