Тысяча осеней Якоба де Зута — страница 47 из 108

Маринус щурится, вглядываясь в подсвеченный светильником дым. Готовит ли он свои лекции заранее, гадает Удзаэмон, или извлекает прямо из несвежего воздуха.

– Микроскопы и телескопы – детища Науки; пользуясь ими, люди – мужчины, а если позволено, то и женщины – порождают новую науку, и перед нами раскрываются тайны Творения, о которых мы раньше и мечтать не могли. Так Наука ширится, углубляется и диссеминирует по свету, а через изобретение книгопечатания ее побеги проклевываются даже в этой изолированной от всего мира империи.

Удзаэмон прилагает все старания, чтобы это перевести, но ему приходится нелегко. Неужели непонятный глагол «диссеминировать» – родственный голландскому слову «осеменять»? Гото Симпати, угадав затруднение коллеги, предлагает: «распространяется». Слово «проклевываются» Удзаэмон наугад переводит как «приживаются», но подозрительные взгляды слушателей ясно говорят: «Если мы не понимаем лекцию, виноват переводчик».

– Наука, – Маринус почесывает свою бычью шею, – год за годом движется к новому положению вещей. В прошлом человек был субъектом, а Наука – объектом. Сейчас, господа, я считаю, их взаимоотношения начинают меняться. Наука постепенно обретает самосознание.

Гото рискует предположить, что «самосознание» означает «бдительность», как у часового. Его перевод слегка окрашен мистикой, но это же можно сказать и об оригинале.

– Наука, словно военачальник, стремится точно определить своих врагов: чужая мудрость, принятая без рассуждений; предположения, не подкрепленные опытом; шарлатанство и суеверия; страх тиранов перед просвещением простолюдинов; и самое пагубное – присущая человеку склонность к самообману. Об этом хорошо сказал англичанин Бэкон: «Человеческое понимание – словно кривое зеркало, которое неверно отражает падающий на него луч и грубо искажает природу вещей, примешивая к ней свою собственную природу». Быть может, нашему почтенному коллеге господину Такаки знаком этот отрывок?

Арасияма, не совладав со словом «шарлатанство», попросту выбрасывает его, пропускает слова о тиранах и простолюдинах из соображений цензуры и обращается за помощью к прямому как палка Такаки, переводчику Бэкона. Тот своим брюзгливым голосом переводит цитату.

– Наука только-только делает первые шаги, но придет время – и она преобразит человечество. А такие академии, как Сирандо, господа, – ее школы, ее начальные классы. Несколько лет назад один мудрый американец, Бенджамин Франклин, поражался летящему над Лондоном воздушному шару. Его спутник отмахнулся, назвав шар безделицей, пустой причудой, и спросил Франклина: «Да, но какая от него польза?» Франклин ответил: «А какая польза от новорожденного младенца?»

Удзаэмон переводит вроде бы недурно, пока не доходит до «безделицы» и «причуды». Гото и Арасияма строят извиняющиеся гримасы – не могут помочь. Слушатели смотрят критически.

Якоб де Зут тихонько подсказывает:

– Детская игрушка.

С такой заменой история о Франклине обретает смысл, и ученые одобрительно кивают.

– Если бы некий человек заснул на двести лет, – продолжает Маринус, – и проснулся сегодня утром, то увидел бы, что мир в целом не изменился. Корабли по-прежнему делают из дерева, по-прежнему свирепствуют болезни. Невозможно путешествовать быстрее, чем скачет лошадь, и невозможно убить человека, если он вне твоего поля зрения. Но если бы тот же человек уснул сегодня и проспал сто лет, или восемьдесят, или даже шестьдесят, то, проснувшись, он не узнал бы нашу планету – настолько изменила бы ее Наука.

Гото предполагает, что «свирепствуют» значит «убивают», и в итоге ему приходится перестраивать всю фразу.

Маринус тем временем отвлекается, глядя куда-то поверх голов.

Ёсида Хаято кашляет, показывая, что хочет задать вопрос.

Оцуки Мондзюро смотрит на рассеянного Маринуса и кивает, разрешая.

Ёсида пишет по-голландски живее многих переводчиков, но, боясь ошибиться прилюдно, обращается со своим вопросом по-японски к Гото Симпати:

– Пожалуйста, переводчик, спросите доктора Маринуса: если наука обладает самосознанием, к чему она стремится? Иными словами, когда тот воображаемый спящий проснется в тысяча восемьсот девяносто девятом году, мир будет больше похож на рай или на ад?

С японского на голландский Гото переводит медленнее, чем в обратную сторону, однако вопрос Маринусу нравится. Доктор чуть покачивается взад-вперед.

– Не узнаю, пока не увижу, господин Ёсида.

XVII. Алтарная в Сестринском доме, монастырь на горе СирануиДвадцать шестой день Одиннадцатого месяца

«Хоть бы не меня, – молится Орито. – Хоть бы не меня».

Перед тем как объявить Избранных для Одарения, Богиню освободили от одежд: ее налитые груди переполнены молоком, а живот, лишенный пупка, раздулся, вмещая плод женского пола – в свою очередь, настолько плодородный, что, по словам настоятельницы, в его крохотной утробе уже содержится еще меньший зародыш женщины, тоже беременной миниатюрной дочкой… и так далее, до бесконечности. Пока читают Сутру Мольбы, настоятельница Идзу наблюдает за девятью еще не Одаренными сестрами. Десять дней Орито изображала искреннее раскаяние, надеясь добиться разрешения на прогулки по всему монастырю, тихонько перелезть через стену и сбежать, но надежды не сбылись. Она страшилась этого дня с тех пор, как увидела огромный живот Яёи и поняла его значение. И вот грозный день настал. Все без конца обсуждали, кого на этот раз выберет Богиня. Для Орито было нестерпимо слушать такие разговоры.

– Одной из двух обязательно будет Новая сестра, – с жестоким удовлетворением говорила Умэгаэ. – Богиня же хочет, чтобы сестра Орито поскорее почувствовала себя здесь как дома.

Слепая Минори, что живет в монастыре уже восемнадцатый год, говорит, что Новых сестер Одаривают не позднее чем на четвертый месяц, а на второй – не всегда. Яёи предполагает, что Богиня может дать вторую попытку Кагэро и Минори – обе в прошлом месяце не зачали Дар, хотя были избраны. Орито подозревает, что Яёи говорит это, только чтобы ее успокоить.

В Молельной становится тихо. Сутра окончена.

«Хоть бы не меня. – Ожидание невыносимо. – Хоть бы не меня».

Настоятельница Идзу ударяет в цилиндрический гонг. Гул идет волнами, то усиливаясь, то затихая.

Сестры в священном почтении утыкаются головами в циновки.

«Словно преступницы, – думает Орито, – ожидающие, когда упадет меч палача».

Шуршит церемониальное облачение настоятельницы.

– Сестры с горы Сирануи…

Девять женщин замирают, прижимаясь лбом к полу.

– Богиня сообщила мастеру Гэнму, что в Одиннадцатом месяце…

Снаружи, в крытой галерее, со звоном падает и разбивается сосулька. Орито вздрагивает всем телом.

– …в Одиннадцатом месяце одиннадцатого года эры Кансэй…

«Я не должна здесь быть, – думает Орито. – Здесь мне не место».

– …во имя ее будут Одарены две сестры: Кагэро и Хасихимэ.

Орито едва удерживает стон облегчения, только не может усмирить отчаянный стук сердца.

«Что ж ты не поблагодаришь меня, – спрашивает Богиня, – за то, что пощадила тебя в этом месяце?»

«Я не могу тебя слышать. – Орито тщательно следит за тем, чтобы не раскрывать рта. – Ты деревяшка».

«В следующем месяце. – Богиня смеется, как мачеха Орито. – Обещаю».

* * *

В Дни Одарения в Сестринском доме устанавливается праздничная атмосфера. Не прошло и нескольких минут, а уже в Длинном зале поздравляют Кагэро и Хасихимэ. Орито поражена до глубины души тем, как искренне завидуют другие сестры. Обсуждают, в каких нарядах, духáх и притираниях избранницы Богини будут встречать своих Одарителей. На завтрак подают рисовые пирожки и фасоль адзуки, подслащенную медом; из кладовых настоятеля Эномото присылают сакэ и табак. В кельях Кагэро и Хасихимэ развешивают бумажные украшения. Орито подташнивает от этих праздничных приготовлений к зачатию по обязанности. Она рада, когда наконец выглядывает солнце и настоятельница отправляет ее и Савараби вынести во двор и проветрить постели. Набитые соломой тюфяки перекидывают через длинный шест и колотят бамбуковой выбивалкой. В холодном ясном воздухе повисает облако пыли и мелких насекомых. Савараби – крепкая крестьянская девушка с нагорья Кирисима; дочка доктора скоро от нее отстает. Савараби по доброте душевной предлагает передохнуть. Они присаживаются на стопку футонов.

– Новая сестра, ты не слишком расстроилась, что в этом месяце Богиня тебя обошла?

Орито, стараясь отдышаться, качает головой.

На дальней стороне галереи Асагао и Хотару кормят белку крошками.

Савараби чутко угадывает чужие настроения.

– Не бойся Одарения. Сама видишь, какие льготы у Яёи и Югури: кормят лучше, и постель удобнее, и угля больше дают… А теперь еще и забота ученой акушерки! Какую принцессу так балуют? Монахи добрее, чем мужья, и намного чище, чем клиенты в публичном доме, и нет свекрови, которая тебя ругает дурой, когда ты рожаешь дочерей, а как родишь наследника – от зависти растерзать готова.

Орито притворно соглашается:

– Да, сестра. Я вижу.

Подтаявший снег с глухим стуком шмякается на землю с ветвей старой сосны.

«Хватит врать! – Толстая Крыса выглядывает из-под настила галереи. – И хватит бороться».

– Нет, правда, сестра, – помявшись, говорит Савараби. – Как сравнишь с тем, что приходится терпеть девушкам с изъяном…

«Богиня, – Толстая Крыса поднимается на задние лапки, – твоя нежная терпеливая мать».

– …там, в Нижнем мире, – говорит Савараби. – Так здесь прямо дворец.

Белка удирает от Асагао и Хотару на колонну галереи.

Лысый пик виден так отчетливо, будто его нацарапали иглой на стекле.

«Если у меня на лице ожог, – не смеет произнести Орито, – все равно похищать меня – преступление».

– Давай закончим с футонами, – говорит она вслух. – Не то подумают, что мы ленимся.

* * *

Ближе к вечеру хлопоты окончены. Во дворе, там, где пруд, все еще лежит треугольник солнечного света. Орито в Длинном зале помогает ключнице Сацуки чинить ночные сорочки: она заметила, что за рукоделием не так остро ощущается жажда Утешения. Слышно, как на