Тысяча осеней Якоба де Зута — страница 76 из 108

– В Атлантике «Энкхёйзен» здорово потрепало. – Ван Клеф выливает себе на язык последние сверкающие в лучах восходящего солнца капли пива. – Поэтому капитан решил встать в Кейптауне на месяц для ремонта. Дядя Тео, чтобы укрыть Глорию от всеобщего внимания, поселился на вилле сестер ден Оттер, высоко над городом, между Львиной головой и Сигнальной горой. Дорога длиной в шесть миль в дождливые дни превращалась в трясину, а в сухие там лошадь могла все ноги переломать. Ден Оттеры когда-то были в числе самых влиятельных семей колонии, но в конце семидесятых знаменитая стенная роспись на вилле отваливалась кусками, сад заполонили африканские джунгли, а от всего штата прислуги в два-три десятка человек остались только экономка, кухарка, зачуханная горничная и два седых чернокожих садовника – обоих звали «Бой». Сестры не держали экипажа, а при необходимости одалживали коляску на соседней ферме. Чуть ли не каждая их реплика начиналась словами «Когда был жив дорогой папа» или «Когда к нам захаживал шведский посол». Убийственно, де Зут, – убийственно! Однако юная госпожа ван Клеф знала, что хочет от нее услышать муж, и говорила, что на вилле уютно, безопасно и чарующе романтично, а сестры ден Оттер – «кладезь житейской мудрости и поучительных историй». Хозяйки дома оказались бессильны перед этой лестью. Дядя Тео был доволен стойкостью Глории, а ее веселый нрав… ее очарование… Де Зут, она просто захватила меня. Глория была сама Любовь. Любовь – это и была Глория.

Вокруг дерева хурмы прыгает крошечная девочка, словно тощенький лягушонок.

«Давно я не видел детей», – думает Якоб, глядя в сторону Дэдзимы.

– В первую неделю нашей жизни на вилле, в рощице, где буйно разрослись африканские лилии, Глория подошла ко мне и велела пойти сказать дяде, что она со мной кокетничала. Я был уверен, что ослышался. Она повторила просьбу: «Если вы мне друг, Мельхиор, а я молю Бога, чтобы это было так, потому что в этой дикой стране у меня больше никого нет, ступайте к моему мужу и скажите ему, что я призналась в неподобающих чувствах к вам! Скажите этими самыми словами, потому что они могли бы принадлежать вам». Я возразил, что не могу запятнать ее честь и подвергнуть ее опасности быть избитой. Она уверила меня, что если я не сделаю то, о чем она просит, или расскажу об этом разговоре дяде, тогда ее точно изобьют. Солнце озаряло рощу оранжевыми лучами, а Глория сжала мою руку и сказала: «Сделайте это для меня, Мельхиор». И я пошел.

Из печной трубы Дома глициний показывается дымок.

– Услышав мои ложные показания, дядя Тео согласился с моим великодушным диагнозом: нервный припадок, вызванный трудностями морского путешествия. В полной растерянности я отправился на прогулку по утесам, страшась того, что могло сейчас происходить на вилле. Однако за обедом дядя Тео произнес прочувствованную речь о семейных ценностях, доверии и послушании. После краткой молитвы он поблагодарил Бога за то, что тот послал ему жену и племянника, исполненных христианских добродетелей. Сестры ден Оттер звякнули ложечками по бокалам с коньяком и воскликнули: «Слушайте, слушайте!» Дядя Тео дал мне мешочек с гинеями и предложил дня на два, на три переселиться в Таверну Двух Морей…

Внизу из боковой двери борделя выходит человек. «Он – это я», – думает Якоб.

– …но я бы скорее позволил переломать мне кости, чем разлучиться с Глорией. Я умолял щедрого дядюшку забрать обратно свои гинеи, а мне оставить пустой мешочек, чтобы у меня был стимул наполнить его плодами собственных трудов и добавить еще десять тысяч сверх того. Вся яркая мишура Кейптауна, заявил я, не стоит и часа в обществе дядюшки и, если время позволит, быть может, партии в шахматы? Дядя молчал, и я испугался, что пересластил чаек, но тут он сказал: возможно, большинство молодых людей тщеславные плуты, считающие, что им по праву рождения позволено проматывать родительские денежки, но его племянник – счастливое исключение, за что он безмерно благодарен небу. Он провозгласил тост за здоровье лучшего племянника во всем крещеном мире и, забыв хоть как-то скрыть свое нелепое испытание супружеской верности, присоединил к нему тост за «верную женушку». Он предписал Глории растить его будущих сыновей по моему образцу, а верная женушка сказала: «Надеюсь, они будут точь-в-точь похожи на нашего племянника, муж мой». После чего мы с Тео сели за шахматы, и я напрягал всю свою изобретательность, чтобы позволить дядюшке меня обыграть.

Перед лицом Якоба на миг зависает пчела, а потом улетает.

– Убедившись в верности Глории и моей, дядюшка стал со спокойной душой уезжать на весь день в город, вращаться в обществе. Иногда он даже ночевал в Кейптауне. Мне он поручил переписывать деловые бумаги, сидя в библиотеке. «Я бы взял тебя с собой, – говорил дядюшка, – но пусть местные кафры знают, что в доме есть белый человек, умеющий обращаться с кремневым ружьем». Глории оставались книги, дневник, сад при вилле и «поучительные истории» сестер. Этот родник иссякал к трем часам, когда выпитый за обедом коньячок погружал их в бездонную сиесту…

Кувшин ван Клефа, прокатившись по черепице, падает вниз и разбивается вдребезги во дворе Дома глициний.

– К супружеским покоям вел из библиотеки коридорчик без окон. Признаюсь, в тот день сосредоточиться на деловой переписке было труднее обычного… Насколько я помню, часы в библиотеке молчали – возможно, кончился завод. Иволги пели безумным хором, и вот я слышу поворот ключа… Многозначительная тишина ожидания… И в дальнем конце коридора появляется силуэт. Она… – Ван Клеф потирает загорелое лицо. – Я боялся, что Агье нас застигнет, а она сказала: «Разве вы не заметили, Агье влюблена в старшего сына с соседней фермы?» – и кажется самым естественным на свете – сказать ей, что я ее люблю, и она целует меня и говорит, что вытерпеть дядю Тео ей только одно помогает – представить, что он – это я и его штуковина – моя, и я спрашиваю: «Что, если будет ребенок?» – а она говорит: «Ш-ш-ш»…

По грязно-бурой улице бегут грязно-бурые собаки.

– Число четыре стало для нас несчастливым. Когда мы были с Глорией в четвертый раз, лошадь сбросила дядю Тео по дороге в Кейптаун. Он вернулся на виллу пешком, поэтому мы не услышали. Только я погрузился в Глорию, сам без единой нитки на теле, а в следующий миг, по-прежнему без единой нитки, лежу среди осколков зеркала, в которое меня швырнул дядя. Он сказал, что свернет мне шею, а труп бросит диким зверям. Велел ехать в город, забрать у его агента свои пятьдесят гульденов и позаботиться о том, чтобы при отплытии «Энкхёйзена» я из-за болезни не смог подняться на борт. Под конец он посулился выскрести столовой ложкой то, что я успел заронить в чрево этой шлюхи, его жены. К стыду моему – а может, и нет, я не знаю, – я ушел, не попрощавшись с Глорией. – Ван Клеф потирает бороду. – Две недели спустя я смотрел, как «Энкхёйзен» отходит от причала. Пять недель спустя я отплыл на паршивой посудине под названием «Хёйс Маркетт», где штурман разговаривал с призраками, а капитан даже корабельного пса подозревал в намерении устроить бунт. Ну, вы и сами пересекали Индийский океан, так что я не буду его описывать: вечный, мрачный, обсидианово-черный, огромный, однообразный… Через семь недель плавания мы бросили якорь в Батавии, не столько стараниями капитана и штурмана, сколько милостью Божией. Я шел по берегу вонючего канала и готовился к взбучке от отца, к дуэли с Тео, недавно прибывшим на «Энкхёйзене», к лишению наследства. Мне не попалось ни одного знакомого лица, и меня самого никто не узнавал; десять лет – долгий срок. Я постучался в дверь дома, где провел детство, – она с тех пор как будто уменьшилась. Открыла моя старая нянюшка, сморщенная, как грецкий орех. Она закричала. Помню, матушка выбежала из кухни. У нее в руках была ваза с орхидеями, и в следующий миг ваза разбилась на тысячу осколков, а матушка без сил прислонилась к стене. Я решил, что после рассказов дядюшки стал здесь персоной нон грата… И вдруг заметил, что матушка в трауре. Я спросил, неужели по отцу. Она ответила: «По тебе, Мельхиор, ты утонул!» Потом, рыдая, бросилась мне на шею. Тут я и узнал, что «Энкхёйзен» разбился о рифы всего в миле от пролива Зунд, в ясную погоду при сильном ветре, и все, кто был на борту, погибли…

– Сочувствую, господин управляющий, – говорит Якоб.

– Счастливо все закончилось только для Агье. Она вышла за того фермерского сына, и теперь у них три тысячи голов скота. Каждый раз, как приезжаю в Кейптаун, я собираюсь к ней зайти, но так и не захожу.

Поблизости раздаются взволнованные крики. Плотники, работающие на соседнем доме, заметили двоих чужестранцев.

– Гайдзин-сама! – кричит один, ухмыляясь шире ушей.

Подняв измерительную линейку, он предлагает некую услугу, отчего все его коллеги закатываются хохотом.

– Я что-то не все разобрал, – говорит ван Клеф.

– Он вызвался измерить длину вашей мужественности, минеер.

– Да ну? Скажите этому мошеннику: ему понадобятся три таких линейки.

В пасти залива Якоб различает трепещущий прямоугольник: красный, белый, синий.

«Нет, – думает начальник канцелярии. – Это мираж… Или китайская джонка… Или…»

– Что такое, де Зут? У вас такой вид, словно вы в штаны наложили.

– Там… В залив входит торговое судно или… фрегат?

– Фрегат?! Кто мог послать сюда фрегат? Чей флаг?

– Наш, минеер. – Якоб цепляется за конек крыши и благословляет свою дальнозоркость. – Голландский!

XXX. Зал Последней хризантемы в городской управе НагасакиВторой день Девятого месяца

Господин настоятель Эномото, властитель княжества Кёга, ставит на доску белый камень.

«Промежуточная станция, – догадывается градоправитель Сирояма, – между северным флангом…»

Тени стройных кленов ложатся полосами на доску из золотистой древесины кайя.

«…и восточными отрядами… Или это отвлекающий маневр? И то и другое…»

Сирояма был уверен, что контролирует происходящее на доске, а на самом деле он все это время терял влияние.