– Тогда почему англичане не убили начальника своих врагов этими каронадами?
– Может быть, капитан не хотел наносить слишком большой ущерб городу. – Якоб пожимает плечами. – А может, это был… – Он просит Гото перевести «акт милосердия».
Где-то невдалеке, за две или три комнаты от них, раздается приглушенный детский голосок.
«Сын градоправителя, – догадывается Якоб. – Тот самый, которому Орито помогла появиться на свет».
– Быть может, – Сирояма рассматривает сустав своего пальца, – враг устыдился, увидев ваше мужество.
Якоб, памятуя четыре года, прожитые среди англичан, сильно в этом сомневается, но поклоном отвечает на комплимент.
– Ваше превосходительство сами отправитесь в Эдо с докладом?
По лицу Сироямы пробегает выражение боли. Якоб не понимает отчего. Градоправитель адресует Гото трудный для понимания ответ.
– Его превосходительство говорит… – Гото запинается, – для Эдо нужно… Это купеческое слово… Подвести счет?
Якоб понимает, что в намеренной расплывчатости ответа скрыт намек – больше не расспрашивать.
Он замечает в углу доску для игры в го. Позиция на ней та же, что была два дня назад, – с тех пор было сделано всего два-три хода.
– Мы с моим противником редко можем встречаться, – говорит Сирояма.
Якоб угадывает почти наверняка:
– Господин настоятель из княжества Кёга?
Сирояма кивает.
– Господин настоятель – мастер игры. Он видит слабости противника и с их помощью не позволяет ему использовать свои сильные стороны. – Градоправитель иронически-уныло смотрит на доску. – Боюсь, мое положение безнадежно.
– Мое положение на Дозорной башне, – говорит Якоб, – тоже было безнадежно.
Камергер Томинэ кивает переводчику Гото, как бы говоря: «Пора».
– Ваше превосходительство. – Сдерживая нервную дрожь, Якоб достает из внутреннего кармана футляр со свитком. – Я смиренно прошу вас прочитать это, когда вы будете одни.
Сирояма, хмурясь, глядит на камергера.
– Обычай требует, – говорит Якобу Томинэ, – чтобы все письма от голландцев сперва переводили два члена Гильдии переводчиков Дэдзимы, а затем…
– В Нагасаки пришел британский военный корабль и открыл огонь, и чем тут помог обычай? – Сирояма от досады даже отвлекся от своей меланхолии. – Но если это просьба касательно квоты на медь или другого подобного вопроса, то управляющему де Зуту следует знать, что моя звезда в Эдо не на подъеме…
– Ваше превосходительство, это очень личное, искреннее письмо. Пожалуйста, простите мой плохой японский.
Якоб буквально кожей чувствует, как после этой лжи успокаивается любопытство Гото и Томинэ.
Безобидный на вид свиток переходит в руки градоправителя.
XXXIX. На веранде зала Последней хризантемы в городской управеДевятый день Девятого месяца
Над изящными кровлями и соломенными крышами в сиянии солнечных лучей кружатся чайки, хватают рыбьи потроха и взлетают все выше, над укромными садами, над прочными стенами, на три засова запертыми дверями. Чайки садятся на каменные своды, на скрипучие пагоды и конюшни, пахнущие навозом; носятся над башнями, над гулкими колоколами и незаметными площадями, где у колодцев стоят сосуды с мочой, а к колодцам приходят за водой погонщики мулов, и мулы под тяжестью вьюков, и собаки, похожие на волков, и не смотрят на них, склонясь над работой, башмачники, что сандалии мастерят для кого-то. Мчатся над рекой Накасимой меж каменных берегов, летят под арками мостов, и смотрят на них из-под руки хозяйки в душных кухнях и крестьяне с высоких берегов реки. Чайки летят над прачечными, пускающими пар из окошек; над коршунами, клюющими дохлых кошек; над учеными, прозревающими истину в хрупких узорах закономерностей; над мужьями, уличенными в неверности; над завсегдатаями публичных домов; над замарашками, кого измучила несчастная любовь; над рыбными торговками, расчленяющими крабов и омаров; над их мужьями, что потрошат кальмаров; над лесорубами с топорами; над свечных дел мастерами; над каменноглазыми чиновниками, налогов доильщиками; над разноцветными от въевшихся пятен красильщиками; над прорицателями; над бессовестными лгунами; над ярмарочными колдунами; над каллиграфами, чьи губы испачкала тушь; над сочинителями, ловцами душ; над книготорговцами, что прогорают, потому что книги не покупают; над фрейлинами; над вороватыми пажами; над простуженными поварами; над полутемными чердаками, где трудятся швеи с исколотыми пальцами, где вышивальщицы слепнут над пяльцами; над мнимыми калеками; над свинопасами; ловеласами; щедрыми на оправдания должниками; беспощадными кредиторами; бродячими актерами; над арестантами, кого еще не повесили; над стареющими возле чужих жен повесами; над тощими учителями, нахальными учениками; над пожарными, до чужого добра жадными; над продажными судьями; над свекровями – о них говорить не будем; аптекарями, что в ступках толкут порошки; девицей на выданье, которую несет паланкин; над тихими набожными старушками; девятилетними потаскушками; статуями бодхисатвы Дзидзо в цветочных венках; сифилитиками с насморком в провалившихся носах; цирюльниками; гончарами; пасечниками; кузнецами; кормилицами; палачами; болящими и здоровяками; карманниками; клятвопреступниками; обидчиками и заступниками; над домом художника, что ушел сперва от мира, потом от семьи, ушел с головой в картины свои, в свой главный шедевр ушел весь, до конца, а шедевр ускользнул от своего творца; и возвращаются туда, откуда все началось, просвеченные солнцем насквозь, к балкону возле зала Последней хризантемы, где потихоньку высыхает лужа от вчерашнего дождя, и в этой луже градоправитель Сирояма видит, как кружатся чайки в сиянии солнечных лучей. «В нашем мире, – думает Сирояма, – есть только один шедевр, и это – он сам».
Кавасэми подает Сирояме белое нижнее одеяние. На ней кимоно, расписанное голубыми корейскими вьюнками. «Сломалось колесо времен, – говорит весенний рисунок в осенний день, – и я вместе с ним».
Сирояма продевает в рукава свои немолодые руки. Пятьдесят лет все-таки.
Кавасэми присаживается перед ним на корточки, поправляя и разглаживая ткань.
Затем обматывает вокруг его талии пояс-оби.
Она выбрала редкий узор, зеленый с белым: «Зеленый цвет – жизнь, белый – смерть?»
Завязывает пояс умело, с ловкостью хорошо обученной куртизанки.
Раньше он каждый раз говорил:
– А у меня получается только с десятой попытки.
Кавасэми протягивает ему длинный кафтан – хаори. Первоклассный черный шелк, хрустящий, как снег, и тяжелый, как воздух. На рукавах вышиты фамильные гербы.
Слышно, как за две комнаты от них топочет Наодзуми; ему годик и восемь месяцев.
Кавасэми подает коробочку инро; там пусто, но без нее Сирояма чувствовал бы себя не вполне одетым. Он продевает шнур от коробочки в пряжку-нэцкэ; Кавасэми выбрала для него резного Будду из клюва птицы-носорога.
Недрогнувшей рукой Кавасэми вручает ему кинжал танто в ножнах.
«Если бы можно было умереть в твоем доме, – думает Сирояма. – Здесь я был счастлив…»
Он, как положено, затыкает кинжал в ножнах за пояс-оби.
«…Но нужно соблюдать приличия».
– Ш-ш-ш! – говорит служанка в соседней комнате.
– Шушш! – смеется Наодзуми.
Пухленькая ручка отодвигает дверь, и в комнату, уворачиваясь от смущенной служанки, вбегает мальчик. Он похож на Кавасэми, когда улыбается, и на Сирояму, когда хмурится.
– Прошу прощенья, ваша милость! – Служанка замирает на коленях у порога.
– Нашел, нашел! – кричит малыш, улыбаясь всеми своими зубками, спотыкается и шлепается на пол.
– Продолжай собирать вещи, – говорит Кавасэми служанке. – Я позову, когда будет пора.
Служанка с поклоном уходит. Глаза у нее красные от слез.
Маленький ураганчик в человеческом обличьи встает, потирает коленку и ковыляет к отцу.
– Сегодня – важный день, – говорит градоправитель Нагасаки.
Наодзуми спрашивает нараспев:
– «Утка-уточка в пруду, ити-ни-сан?»[31]
Сирояма взглядом велит наложнице не волноваться.
«Лучше для него, – думает градоправитель, – что он еще маленький и не понимает».
– Иди сюда! – Кавасэми опускается на колени. – Иди ко мне, Нао-кун…
Мальчик прижимается к матери и запускает ручку ей в волосы.
Сирояма садится рядом, жестом фокусника раскрывает ладони…
…В руке у него крошечный замок на утесе, все из кости.
Сирояма медленно вращает фигурку перед восхищенными глазами малыша.
Крошечные ступеньки; облака; сосны; крепостные стены словно вырастают из скалы…
– Это вырезал твой прадед из рога единорога, – говорит Сирояма.
…Арка ворот; окна; бойницы; и на самом верху – пагода.
– Нам не видно, – говорит градоправитель, – но в этом замке живет принц.
«Ты забудешь мою сказку, – думает он, – зато твоя мама будет помнить».
– Принца зовут так же, как нас: «Сиро» – замок, «яма» – гора. Принц Сирояма не такой, как все. Мы с тобой когда-нибудь умрем, вернемся к предкам, а принц не умрет никогда. Пока здесь, снаружи, хоть один Сирояма – я, ты, твой сын – держит в руках маленький замок и заглядывает в окошки.
Наодзуми берет ручками резную статуэтку и подносит к самым глазам.
Сирояма удерживается, не сгребает малыша в объятия, чтобы вдохнуть его нежный детский запах.
– Спасибо, отец, – подсказывает Кавасэми, пригибая голову ребенка в поклоне.
Наодзуми убегает со своей добычей, прыгает с циновки на циновку. У самой двери оборачивается и смотрит на отца, и Сирояма думает: «Сейчас».
Мальчик переступает порог и уходит навсегда.
«Дети появляются на свет благодаря похоти родителей, – думает Сирояма, – по случайности, по обязанности…»
Ноготки в вазе – точно такого цвета, как память о лете.
«…Но быть может, всех счастливее те, кто рождаются от неосознанной мысли, что нестерпимую пропасть между влюбленными может преодолеть только мост из костей и плоти нового человечка».