всего, фрисландец, умер в первый год Хоеи, в начале прошлого века, Класа Олдеварриса Бог призвал на третий год Хорияку в 1750–х, Абрахам ван Доизелар, земляк из Зеландии, умер в девятый год Аньеи за два десятилетия до прибытия «Шенандоа» в Нагасаки. Здесь же могила молодого метиса, упавшего с британского фрегата, которого Якоб назвал посмертно Джек Фартинг, и Вибо Герритсзона, умершего от «разрыва кишок» в четвертый год Киовы, девять лет тому назад: Маринус подозревал аппендицит, но сдержал свое обещание не вскрывать тело Герритсзона, чтобы узнать диагноз. Якоб помнит агрессивность Герритсзона, но его лицо уже ушло из памяти.
Доктор Маринус прибывает к месту своего последнего пристанища.
На надгробии надписи на японском и латинскими буквами: «ДОКТОР ЛУКАС МАРИНУС, ВРАЧ И БОТАНИК, УМЕР В СЕДЬМОЙ ГОД ЭПОХИ БУНКИ». Священники бормочут мантру, когда опускается гроб.
Якоб снимает шляпу из змеиной кожи и в тон языческому песнопению про себя повторяет сто сороковой псалом: «Как будто землю рассекают и дробят нас…
Семь дней тому назад Маринус не жаловался на здоровье.
— …сыплются кости наши в челюсти преисподней. Но к Тебе, Господи, очи мои…
В среду сказал, что умрет в пятницу.
— …на Тебя уповаю, не отринь души моей![126]
Медленно растущая аневризма мозга, объяснил он, лишит его чувств.
— Да направится молитва моя, как фимиам, пред лицем Твоим…
Он выглядел совершенно спокойным — как всегда — и написал завещание.
— …воздеяния рук моих — как жертва вечерняя».
Якоб не поверил ему, но в четверг Маринус слег.
«Выходит дух его, — сказано в сто сорок пятом псалме, — и он возвращается в землю свою…
Доктор шутил, что он — уж, сбрасывающий с себя кожу.
— …в тот день исчезают все помышления его»[127].
Он заснул после обеда в пятницу и больше не проснулся.
Священники закончили службу. Присутствующие смотрят на директора.
— Отец, — спрашивает Юан на голландском, — вы скажете несколько слов?
Старшие академики занимают центр, слева от них пятнадцать учеников доктора, прошлых лет и нынешние, справа — люди, признательные доктору за помощь, и любопытные, несколько шпионов, монахи храма и еще кто‑то, кого не разглядел Якоб.
— Прежде всего, я хочу, — говорит он на японском, — выразить искреннюю благодарность вам всем…
Ветер раскачивает деревья, и крупные капли падают на зонтики.
— …за то, что дождливый сезон не остановил вас в желании попрощаться с нашим другом…
«Я не почувствую его смерть, — думает Якоб, — пока не вернусь на Дэдзиму и не захочу рассказать ему о храме на горе Инаса, но не смогу…»
— …перед его последним путешествием. Я благодарю священников за то, что они предложили моему другу место для упокоения и разрешили мне присутствовать здесь этим утром. До самых последних дней доктор делал то, что любил больше всего: учил других и учился сам. Когда мы будем думать о Лукасе Маринусе, давайте вспомним…
Якоб замечает двух женщин, укрывающихся под широким зонтиком.
Одна помоложе — служанка? — с капюшоном на голове, закрывающим уши. На другой, постарше, — головной платок, скрывающий левую часть лица…
Якоб не может вспомнить, о чем он говорил.
— Как вы добры, Аибагава-сенсей, что решили подождать… — надо было сделать пожертвования храму, обменяться любезностями с учеными, и Якоб опасался, что она уйдет, как ранее нервничал от того, что она останется.
«Ты. — Он смотрит на нее. — Настоящая ты, на самом деле здесь».
— Это, конечно, проявление эгоизма, — начинает она по — японски, — навязывать свое присутствие столь занятому директору, которого я знала короткое время и так давно…
«В тебе столько всего, — думает Якоб, — но только не эгоизм».
— …но сын директора де Зута передал просьбу отца с такой…
Орито смотрит на Юана — тот совершенно ею очарован — и улыбается.
— …с такой вежливой настойчивостью, что я не смогла уйти.
Якоб бросает взгляд на Юана.
— Надеюсь, он не проявил излишней назойливости?
— Невозможно даже представить, что такой вежливый мальчик может кому‑то показаться назойливым.
— Его учитель — художник старается, как может, приучить его к дисциплине, но после смерти матери мой сын стал неуправляемым, и боюсь, останется таким же. — Он поворачивается к спутнице Орито, не понимая, кто она: служанка, ассистентка или коллега. — Я — де Зут, — говорит он. — Благодарю вас, что пришли.
Молодую женщину не смущает, что он иностранец:
— Меня зовут Яиои. Я не должна рассказывать, как часто она говорит о вас, а не то она будет дуться на меня весь день.
— Аибагава-сенсей, — Юан передает отцу, — сказала, что знала маму еще до того, как вы, отец, прибыли в Японию.
— Да, Юан, Аибагава-сенсей была очень добра и иногда помогала твоей матери и ее сестрам в чайных домах Маруямы. Но по какому поводу, сенсей, вы находитесь в Нагасаки в это… — он оглядывает кладбище, — …в это печальное время? Я слышал, что у вас акушерская практика в Мияко.
— Да, так и есть, но доктор Маено пригласил меня сюда помочь советами одному его ученику, который планирует открыть Школу родовспоможения. Я не была в Нагасаки с… ну, с тех пор, как покинула город, и подумала, что пришло время вернуться в родные края. Мой приезд совершенно случайно совпал со столь печальным событием: уходом доктора Маринуса.
В ее объяснении планы посещения Дэдзимы не упоминаются, и Якоб понимает, что заглядывать туда она не собиралась. Он чувствует любопытные взгляды зевак и указывает на длинную каменную лестницу, спускающуюся от храма к реке Накашима:
— Не желаете пройтись со мной, госпожа Аибагава?
— С превеликим удовольствием, директор де Зут.
Яиои и Юан идут за ними следом в нескольких шагах, а в самом конце — Ивасе и Гото, и Якоб со знаменитой акушеркой могут разговаривать в относительном уединении. Она осторожно ступает по мокрым, покрытым мхом камням.
«Я мог бы рассказать тебе многое и многое, — думает Якоб, — и совсем ничего».
— Я слышала, — говорит Орито, — ваш сын — ученик художника Шунро?
— Шунро-сенсей пожалел талантливого мальчика, да.
— Значит, ваш сын унаследовал талант художника от отца?
— У меня нет талантов! Я неумеха с двумя левыми руками.
— Простите, что не соглашаюсь. У меня есть доказательство обратного.
«Так она по — прежнему хранит тот веер!»
Якоб не может удержаться от радостной улыбки.
— Растить его, должно быть, тяжело после смерти Цукинами — самы.
— Раньше он жил на Дэдзиме. Маринус и Илатту учили его, и я нанял, как мы называем, «няню». А теперь он уже два года живет у учителя, но магистрат позволяет ему посещать Дэдзиму на каждый десятый день. И пусть я очень жду прихода корабля из Батавии, чтобы поддержать Дэдзиму, меня страшит перспектива расставания с сыном…
Невидимый дятел выстреливает короткие очереди где‑то неподалеку.
— Маено-сенсей сказал мне, — говорит она, — что доктор Маринус умер очень спокойной смертью.
— Он гордился вами. «Такие ученики, как госпожа Аибагава, придают смысл моей жизни, Домбуржец», — так говорил он, и: «Знания существуют, лишь когда их передают…» — «Как любовь», — добавил бы от себя Якоб. — Маринус был циничным мечтателем.
На половине пути они слышат и видят вспенившуюся кофейно — коричневую реку.
— Великий учитель обретает бессмертие, — замечает она, — в своих учениках.
— Аибагава-сенсей может сказать «в ее учениках».
— Ваше владение японским языком достойно восхищения, — хвалит его Орито.
— Такие комплименты доказывают, что я до сих пор делаю ошибки. В этом сложность статуса даймё: никто не смеет поправить меня. — Он замолкает на какое‑то время. — Огава-сама поправлял, но он был особенным переводчиком.
Выше по склону, на укрытой туманом горе, голосистые птицы зовут и спрашивают о чем‑то.
— И смелым человеком. — Тон Орито говорит Якобу, что она знает, как погиб Огава и почему.
— Когда мать Юана была жива, я просил ее поправлять мои ошибки, но учительница из нее получалась никудышная. Она говорила, что мои промахи «звучат так мило».
— И все же ваш словарь теперь можно найти в каждом феоде. Мои студенты не говорят: «Дай мне голландский словарь», они говорят: «Дай мне Дазуто».
Ветер треплет длинные ветви ясеней.
Орито спрашивает:
— Уильям Питт еще жив?
— Уильям Питт сбежал с обезьяной на «Санта — Марии» четыре года тому назад. Утром, когда отчалил корабль, он поплыл за ним. Стражники точно не знали, распространяются ли на него законы сегуна, и дали ему возможность уплыть. Без него только доктор Маринус, И во Ост и я оставались с тех времен, когда вы приходили сюда ученицей. Ари Грот возвращался дважды, но только на время торгового сезона.
Позади них Юан говорит что‑то забавное, и Яиои смеется.
— Если бы Аибагава-сенсей пожелала когда‑нибудь посетить Дэдзиму, тогда… тогда…
— Директор де Зут очень любезен, но я должна вернуться завтра в Мияко. Несколько придворных дам беременны, и им нужна помощь.
— Конечно! Конечно! Я не подразумевал, что… в смысле, я не… — Якоб замирает, не в силах выразить, что он не хотел подразумевать. — Ваши обязанности, — бормочет он, — ваши обязанности, они… важнее всего.
Внизу, у последней ступени лестницы, носильщики паланкинов натирают маслом свои бедра и голени, готовясь к возвращению с ношей в город.
«Скажи ей, — приказывает себе Якоб, — или всю оставшуюся жизнь будешь упрекать себя в трусости».
Он решает провести остаток жизни, упрекая себя в трусости.
«Нет, я не могу».
— Я должен вам кое‑что рассказать. В тот день, двенадцать лет тому назад, когда Эномото похитил вас, я был на Сторожевой башне и все видел. — Якоб не осмеливается взглянуть на нее. — Я видел, как вы пытались убедить стражников у ворот, чтобы они пропустили вас на Дэдзиму. Ворстенбос только что обманул меня, и я, как надувшийся от злости ребенок, только смотрел на вас, но ничего не сделал. Я мог бы прибежать, начать спорить, шуметь, позвать нужного переводчика или Маринуса… но я этого не сделал. Бог свидетель, я не мог предположить последствий моего бездействия… представить себе не мог, что не увижу вас до сегодняшнего дня… а когда ко мне вернулся разум, то… — в горле словно застряла рыбья кость, — …когда я прибежал к воротам, чтобы… чтобы… помочь, я опоздал.