Зимний лес скрипуч, переплетен и запутан. Сухие листья лежат высокими сугробами. Иглы птичьих песен сшивают и пронзают всю глубину чащобы. Шузаи и Узаемон молча поднимаются по тропе. Река Мекура ревет, раздражает, настигает эхом. Гранитное небо накрывает долину.
Ближе к полудню подошвы Узаемона в пузырях, ноги начинают болеть.
Река Мекура становится гладкой и зеленой, словно бутылочное стекло чужеземцев.
Шузаи дает Узаемону масло, чтобы тот натер гудящие бедра и лодыжки, и говорит: «Главное оружие бойца на мечах — его ноги».
Стоя на круглом камне, замершая цапля выслеживает рыбу.
— Люди, которых ты нанял, — решается на разговор Узаемон, — похоже, верят тебе безоговорочно.
— Одни учились со мной у одного учителя в Имабари, большинство из нас служили вместе у мелкого владыки в феоде Ияо, у которого случались яростные стычки с соседом. Если остаешься в живых благодаря кому‑то, этому человеку доверяешь больше, чем близкому родственнику.
Всплеск — и круги расходятся по нефритовой поверхности воды: цапли на камне больше нет.
Узаемон вспоминает своего дядю, который учил его бросать плоские камни, чтобы они подпрыгивали на воде. Он вспоминает старую женщину, которую видел на рассвете.
— Иногда у меня возникает ощущение, что у разума есть собственный разум. Он показывает картины. Картины прошлого и того, что может когда‑то случиться. Разум разума проявляет свою волю, и у него появляется свой голос, — Узаемон смотрит на своего друга, который наблюдает за парящей высоко над ними хищной птицей. — Я говорю, как пьяный монах.
— Совсем нет, — бормочет Шузаи. — Совсем нет.
Выше и дальше им встречается известняковая стена. Узаемон начинает видеть части лица на изъеденном ветром, солнцем и дождем почти отвесном склоне. Выступ, похожий на лоб, выдающийся гребень — нос, пустоты от выветривания и каменные оползни — морщины и мешки. «Даже горы, — думает Узаемон, — когда‑то молодые, тоже старятся и когда‑нибудь умрут». Одна черная трещина под заросшим кустами навесом может быть глазом. Он представляет себе, как десять тысяч летучих мышей висят под этой неровной крышей…
…в ожидании теплого весеннего вечера, когда забьются их крохотные сердца.
Поднимающийся в гору человек, видит, что с увеличением высоты жизнь должна глубже прятаться от зимы. Жизненный сок растений уходит в корни, медведи спят, змеи следующего года — еще яйца.
«Моя нагасакская жизнь, — подводит итог Узаемон, — ушла, как и мое детство в Шикоку».
Узаемон думает о приемных родителях и жене, занятых своими делами, интригами и ссорами, но совсем не понимающих, что они потеряли приемного сына и мужа. Понимание займет много месяцев.
Он касается того места на поясе, где спрятаны письма Орито.
«Скоро, возлюбленная, скоро, — думает он. — Еще лишь несколько часов…»
Стараясь не вспоминать о догмах ордена, он вспоминает о них.
Его рука, замечает он, сжимает рукоятку меча с такой яростью, что белеют костяшки пальцев.
Он спрашивает себя: может, Орито уже беременна?
«Я буду о ней заботиться, — клянется он, — и воспитаю ребенка как своего».
Серебряные березы вздрагивают. «Чего бы она ни захотела — это закон».
— Как все произошло, — Узаемон задает вопрос, на который он никогда не решился бы ранее, — в первый раз, когда ты убил человека?
Корни сикоморы крепко вцепились в крутой склон. Шузаи проходит еще десять, двадцать, тридцать шагов, пока тропа не выводит их к широкому плещущемуся пруду. Он окидывает взглядом уходящую вверх тропу, окружающую местность, словно опасаясь засады…
…и склоняет голову набок, совсем как пес. Слышит что‑то неслышное Узаемону.
Улыбка воина говорит: «Один из наших».
— Убийство зависит от обстоятельств, как ты сам понимаешь. Или это хладнокровное, запланированное убийство, или случается внезапно, в разгаре боя, или обусловлено оскорблением чести, или более постыдными причинами. Однако скольких бы ты ни убил, первый раз — особенный. Это первая кровь, после которой человек уже не может жить обычной жизнью. — Шузаи становится на колени у края воды и пьет, зачерпнув ее ладонями. Рыба, чуть шевеля хвостом и плавниками, застыла на одном месте, сопротивляясь течению, мимо проплывает яркая ягода. — Тот мелкий владыка из Ияо, я тебе говорил о нем днем, — Шузаи залезает на камень. — Мне было шестнадцать лет, и я присягнул служить этому жадному болвану. История феода слишком длинна, чтобы рассказать ее сейчас, но моя роль в ней завела меня одной жаркой ночью шестого месяца на заросший лесом склон горы Ишизучи, где я отстал от своих товарищей. Квакание лягушек заглушало все прочие звуки, темнота ослепляла, и внезапно земля ушла у меня из‑под ног. Я провалился во вражеский одиночный окоп. Разведчик такого не ожидал, как и я, а окоп, куда я попал, был таким тесным, что ни один из нас не мог вытащить меч. Мы пыхтели, изгибались, но никто не стал звать на помощь. Его руки нашли мою шею и принялись давить и душить, как сама Смерть. Перед глазами все затянуло красным, а он все сильнее сдавливал мне шею. Я подумал: «Вот и все…» — но Судьба придерживалась иного мнения. Давным — давно Судьба выбрала гербом для вражеского владыки месяц. Этот символ прикрепился к шлему моего душителя так плохо, что упал мне в ладонь, и я тут же воткнул острый металлический конец в прорезь для глаз маски, и еще дальше — в податливую мягкость, и еще глубже, и повернул из одной стороны в другую, словно нож. Его хватка разом ослабела, а через какие‑то мгновения он и вовсе отпустил мою шею, руки упали, как плети.
Узаемон моет свои руки и пьет воду из заводи.
— После этого, — продолжает Шузаи, — на рынках, в городах, на перекрестках, в селениях…
От ледяной воды челюсть Узаемона вибрирует, как голландский камертон.
— …я думал, что живу в этом мире, но не принадлежу ему.
Дикий кот проходит по упавшему вязу, перегораживающему тропу.
— Эта отстраненность, она метит нас, — Шузаи хмурится, — …кругами у глаз.
Дикий кот смотрит на людей, которых совершенно не боится, зевает.
Он прыгает на камень, лакает воду и исчезает.
— Иногда я просыпаюсь ночью от того, — говорит Шузаи, — что его пальцы душат меня.
Узаемон прячется в глубоком, выкопанном природой кратере, похожем на дыру от выдранного зуба и расположенном выше тропы в густом переплетении корней, вместе с двумя наемниками, которых зовут Кенка и Мугучи. Кенка очень гибкий, движения его легкие и плавные. Мугучи — гораздо плотнее, говорит редко, отрывистыми фразами. Из кратера мужчинам видна часть ворот, на расстоянии полета стрелы. Дым поднимается над трубой сторожки. Наверху, на утесе, Шузаи и четверо наемников ожидают смены стражников. На другом берегу реки кто‑то продирается сквозь лес.
— Дикий кабан, — бормочет Кенка. — По звукам, жирный и старый.
Они слышат далекий, глухой звон колокола, который, должно быть, доносится от храма на горе Ширануи.
Неправдоподобный, как театральный задник, Голый Пик прорисован в небе, по которому плывут тяжелые, серовато — черные облака.
— Дождь помог бы, — замечает Кенка, — хотя мог бы подождать, пока закончим. Смыл бы следы, наполнил реку, кони не смогли бы так быстро бежать по дорогам, и…
— Голоса? — Поднятая рука Мугучи требует тишины. — Слышите? Трое…
Узаемон ничего не слышит еще минуту — другую, а потом с тропы до него доносится сердитый голос, совсем близко: «До того, как мы поженились, она говорила: «Не — е-ет, после свадьбы я твоя, но только тогда», — а как только сыграли свадьбу, затянула другую песню: «Не — е- ет, я не в настроении, так что лапы прочь». Я всего‑то задал ей трепку, чтобы научить уму — разуму, как поступил бы любой муж, и с тех пор демон, обитавший в жене кузнеца, запрыгнул в мою, и она на меня даже не смотрит. Даже развестись не могу с этой змеей, потому что ее дядя заберет назад лодку, и где я тогда буду?»
— На берегу, — отвечает его спутник, проходя внизу. — Больше негде.
Трое сменщиков подходят к воротам. «Открывай, Бунтаро, — зовет один. — Это мы».
— «Мы», значит? — отвечает приглушенный голос. — И кто ж эти «мы» будут?
— Ичиро, Убэи и Тосуи, — отвечает один, — а Ичиро все стонет о своей жене.
— У нас найдется место для первых троих, а ту, последнюю, оставьте на тропе.
Десять минут спустя появляются три сменившихся стражника. «Давай, Бунтаро, — слышится голос одного, когда они оказываются в пределах слышимости. — Выкладывай пикантные подробности».
— Они останутся между мной, женой Ичиро и его никогда не лгущим матрасом.
— Да из тебя, я вижу, слова не выжмешь… — голоса затихают.
Узаемон, Кенка и Мугучи смотрят на ворота, ждут и слушают.
Минута проходит за минутой, еще одна… еще…
Заката нет, но дневной свет уверенно тает.
«Что‑то случилось», — шипит страх в нутре Узаемона.
Мугучи провозглашает: «Готово!» Одна створка ворот открывается. Появляется фигура и машет рукой. Когда Узаемон спускается к тропе, другие мужчины уже находятся на пол пути к воротам. Кенка ожидает Узаемона у ворот и шепчет: «Ни слова». Узаемон поднимается на крыльцо, за ним — длинная комната, построенная на подпорках и сваях над рекой. Там он видит подставки для пик и топоров, перевернутый котелок для еды, тлеющий огонь в очаге и три больших мешка, подвешенных к стропилам. Один мешок качается, другой тоже, содержимое шевелится, выпирает то локоть, то колено. Ближний мешок, однако, висит неподвижно, будто наполненный камнями.
Бара вытирает метательный нож окровавленной тряпкой.
Река, текущая внизу, ругается человеческими словами.
«Не твой меч убил его, — думает Узаемон, — а твое присутствие здесь».
Шузаи ведет Узаемона через дальние ворота.
— Мы сказали, что не хотим причинить им зла. Мы сказали, что никто не пострадает. Мы сказали, что самурай никогда не сдается, а крестьянин и рыбак — обычное дело. Они согласились, чтобы их связали и заткнули им рты, но один захотел нас перехитрить. Там, в углу — дверь, и он бросился туда. Почти добежал, и если бы он удрал, все пошло бы для нас очень плохо. Метательный нож Бары вспорол ему горло, а Цуру не дал телу уплыть в Курозане.