Тысяча осеней Якоба де Зута — страница 70 из 102

Дверь Высокого дома, где живет хозяин де Зут, приоткрыта. За боковой дверью находится большая, закрытая на замок, комната, в которой много пустых ящиков и бочек. Я стучу по самой нижней ступеньке лестницы и жду, чтобы услышать голос хозяина де Зута: «Это ты, Ве?» Но сегодня ответа нет. Удивленный, я поднимаюсь по лестнице — и не так, чтобы тихо, наоборот, хочу, чтобы он услышал меня. Но привычного вопроса нет. Хозяин де Зут редко спит после обеда, но, может, жара сегодня подействовала на него. Поднявшись на второй этаж, я прохожу сквозь комнатку, где живет переводчик во время торгового сезона. Дверь хозяина де Зута приоткрыта, и тогда я в нее заглядываю. Он сидит за низким столиком. Меня не замечает. Лицом не похож на себя. Свет в его глазах — темный. Он напуган. Его губы беззвучно шевелятся, выговаривая слова. На моем родном острове мы бы сказали, что его заколдовал плохой квайо.

Хозяин де Зут смотрит на свиток, который держит в руках.

Это — не книга белого человека, это — свиток желтого человека.

Я слишком далеко, чтобы все разглядеть, но буквы на бумаге совсем не голландские.

Это — письмо желтого человека: хозяин Ян и его сыновья писали такими буквами.

Рядом со свитком, на столе хозяина де Зута, лежит его тетрадь. Некоторые китайские слова написаны рядом с голландскими. Я догадываюсь: хозяин де Зут переводил свиток на свой язык. В результате освободилось плохое заклинание, и это плохое заклинание овладело им.

Хозяин де Зут чувствует, что я здесь, и поднимает на меня глаза.

Глава 28. КАЮТА КАПИТАНА ПЕНГАЛИГОНА НА БОРТУ КОРАБЛЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА «ФЕБ», ВОСТОЧНО — КИТАЙСКОЕ МОРЕ

Около трех часов пополудни 16 октября 1800 г.

«В действительности все выглядит так — (читает Джон Пенгалигон), — будто природа образовала сии острова, чтобы создать небольшой мир, отдельный и не зависимый от остального, максимально затруднив путь для его достижения и наделив изобильно всем необходимым для радостной и приятной во всех отношениях жизни населяющих его людей, позволяя им существовать безо всякой торговли с чужеземными государствами…»


Капитан так зевает, что трещит челюсть. Лейтенант Хоувелл заявляет, что не существует лучшего описания Японии, чем у Энгельберта Кемпфера, несмотря на давность написания, но, когда Пенгалигон доходит до конца предложения, начало уже теряется в тумане. Через кормовое окно он наблюдает за зловещим, меняющимся горизонтом. Пресс — папье из китового зуба скатывается со стола, и он слышит Уэца, мастера паруса[78], который приказывает закрепить все на полубаке. «Вовремя», — думает капитан. Желтое море поменяло свой цвет с утренней голубизны на грязно — серый под небом чешуйчатого олова.

«Где Чигуин, — гадает он, — и где мой, черт возьми, кофе?»

Пенгалигон поднимает пресс — папье, и боль кусает правую лодыжку.

Он щурится на барометр, стрелка которого застряла на «м» в слове «Переменно».

Капитан возвращается к Энгельберту Кемпферу, к середине предложения, полного нелогичности: из слов «всем необходимым» вроде бы следует, что все люди одинаковы, хотя в действительности нужды короля очень отличаются от нужд собирателя тростника, распутника — от архиепископа, современного человека — от его деда. Он открывает записную книжку и, хоть качка и мешает, пишет:


«Какой провидец по торговой части мог, скажем, в году 1700–м предположить, что наступит время, когда простые граждане смогут потреблять чай ведрами, а сахар — мешками? Какой подданный Уильяма и Мери[79] мог бы предугадать «нужду» нынешней многочисленной толпы в хлопковых простынях, кофе и шоколаде? Человеческие потребности диктуются модой, и, по мере того, как новейшее меняет устаревшее, меняется и лицо мира…»


Качка становится такой сильной, что продолжать писать невозможно, но Джон Пенгалигон доволен уже написанным, и его подагра успокоилась, на время. «Красиво излагаю». Он достает из секретера зеркало для бритья. Благодаря сладким пирогам лицо в зеркале стало толстым, от бренди — красным, от печали глаза запали, а плохая погода растрепала волосы, но что возвращает человеку силу — и прославляет его имя — быстрее, чем успех?

Он представляет себе свое первое выступление в Вестминстере.

— Кто‑то вспомнит, что «Феб», — сообщит он восхищенным лордам, — кто‑то вспомнит, что мой «Феб» — не пятипалубный линейный корабль с хором громоподобных орудий, но всего лишь скромный фрегат с двадцатью четырьмя восемнадцатифунтовками. Его бизань — мачта осталась в Формозском проливе, канаты потеряли прочность, парусина истончилась, половина провианта, взятого в форте Корнваллис[80], сгнила, а престарелая помпа сопела, словно лорд Фолмаут на разочарованной шлюхе, и с тем же успехом… — зал взорвется смехом, а его давний враг убежит из зала, чтобы умереть от позора в своей горностаевой мантии, — но сердце «Феба», мои лорды, было настоящим английским дубом, и, ударив молотом по наглухо закрытым воротам Японии, мы сделали это с решительностью, каковая присуща нашей нации. — Их светлости будут завороженно молчать, жадно ловя каждое его слово. — Медь, которую мы захватили у этих вероломных голландцев в тот октябрьский день, составила лишь незначительную часть добычи. Нашим настоящим призом и славным наследием «Феба» стал рынок, господа, для продукции наших мельниц, шахт, плантаций и фабрик, и благодарность Японской империи за то, что ее перенесли из феодального сомнамбулизма в наш современный век. Утверждение, что мой «Феб» перерисовал политическую карту Восточной Азии заново — не преувеличение. — Лорды начнут соглашаться кивками и криками: «Правильно! Правильно!» — а лорд — адмирал Пенгалигон продолжит:

— Присутствующим членам августейшего кабинета министров прекрасно известно о различных инструментах Истории, используемых для перемен: язык дипломатов, яд заговоров, милость монарха, тирания папы римского…

«Боже, — думает Пенгалигон, — как замечательно: позже я должен это записать».

— …а потому великая почесть выпала на мою долю в первый год девятнадцатого столетия, История выбрала один отважный корабль — «Феб», фрегат Его королевского величества, чтобы распахнуть дверь в самое закрытое государство современного мира — во славу Короля и Британской империи!

И к этому мгновению даже последний негодяй из присутствующих в зале, будь он вигом, тори, независимым, епископом, генералом и адмиралом, должен, как и все остальные, прыгать от радости и яростно хлопать в ладоши.

— Капи… — за дверью чихает Чигуин, — …тан?

Его молодой стюард, сын главного корабельного плотника в Чатеме, который в свое время не сумел вернуть важный долг, заглядывает в каюту: «Джонс мелет зерна, сэр. И уже велел старине Гарри растопить плиту».

— Я приказал тебе принести кружку кофе, Чигуин, а не кружку с оправданиями.

— Так точно, сэр, извините, сэр, кофе будет готов через несколько минут. — След улиточной слизи блестит на рукаве Чигуина. — Но те скалы, о которых говорил мистер Сниткер, замечены по правому борту, сэр, и мистер Хоувелл посчитал, что вы захотите взглянуть на них.

«Ладно, отстань от парня».

— Да, надо взглянуть.

— Будут ли какие‑нибудь указания насчет обеда, сэр?

— Лейтенанты и мистер Сниткер будут обедать со мной сегодня вечером, так что…

Они с трудом удерживаются на ногах, когда «Феб» слетает с огромной волны.

— …передайте Джонсу, пусть приготовит куриц, которые больше не несутся. У меня нет места на корабле для бездельников, даже для тех, кто в перьях.


Пенгалигон поднимается по трапу на спардек, где ветер бьет его в лицо и раздувает легкие, как пару новых гофрированных трубок. Уэц стоит за штурвалом, одновременно поучая кучку не без труда держащихся на ногах гардемаринов, как управляться с непокорным румпелем в бурном море. Они отдают честь капитану, который кричит против ветра: «Что думаете о погоде, которая ждет нас впереди, мистер Уэц?»

— Хорошая новость, сэр, — облака уходят к востоку; плохая новость — ветер меняется на румб к северу и прибавляет пару узлов. По поводу помпы, сэр, мистер О’Лохлэн ухитрился подсоединить новую цепь, но он думает, что появилась еще одна течь: крысы прогрызли чертову корму в пороховом складе.

«Если они не жрут нашу еду, — думает Пенгалигон, — то принимаются жрать мой корабль».

— Скажите боцману, чтобы устроил охоту. За десять хвостов — одна кварта.

Уэц чихает, и его слюной обдает стоящих под ветром гардемаринов.

— Такой спорт людям всегда по душе.

Пенгалигон проходит по покачивающемуся юту, который выглядит не как обычно: хоть Сниткер и сомневается в том, что японские сторожевые посты смогут отличить американский торговый корабль от фрегата Королевского флота с зачехленными пушечными портами, капитан ничего не принимает на веру. Лейтенант Хоувелл стоит у поручней на юте, рядом с низложенным директором Дэдзимы. Хоувелл чувствует приближение капитана, поворачивается и отдает честь.

Сниткер поворачивается и кивает, словно равный по статусу. Указывает на каменный островок, который они осторожно обходят, держась в четырехстах или пятистах ярдах:

— Ториносима.

«Ториношима, капитан», — в уме поправляет его Пенгалигон и разглядывает островок. Ториношима — скорее огромная скала, чем маленький Гибралтар, покрытая птичьим пометом, оттуда доносятся хриплые крики морских птиц. Обрывистая со всех сторон, кроме одного участка с подветренной стороны, где крошится камень — там бравый корабль мог бы встать на якорь. Пенгалигон говорит Хоувеллу: «Спросите нашего гостя, не слышал ли он о том, чтобы кто‑нибудь высаживался здесь?»

Ответ Сниткера состоит из двух — трех предложений.

«Как отвратителен голландский язык, — думает Пенгалигон. — У человека во рту то ли кляп, то ли грязь».

— Он не слышал, сэр. Никогда не слышал о какой- либо попытке высадиться на этот остров.