Неожиданный комплимент и приветливая обаятельная улыбка Пола вмиг сломали мою оборону. Высокий стройный мужчина средних лет в строгом черном костюме и ярком шелковом галстуке на белоснежной сорочке, скорее, напоминал баскетболиста, чем политика.
И он всегда был таким – сияющим, как говорят американцы, будто новенький цент, готовым на нестандартные шаги и нетривиальные решения, обезоруживающе приветливым и непомерно смелым. В то время помощник экс-президента Национальной стрелковой ассоциации США, крупнейшей в мире структуры лоббистов оружия, Пол Эриксон вызвался добровольцем посетить столицу новой России, чтобы посмотреть на съезд организации-побратима и лично пожать руку братьям и сестрам по оружию в незнакомой стране. Памятуя стереотипы о Москве, где, по мнению подавляющего большинства американцев, до сих пор правят «красные диктаторы», а под каждым кустом сидят агенты КГБ, можно сказать, что Пол предпринял рискованное предприятие, решив воочию столкнуться с «кровавым режимом». Кровавого режима не обнаружилось, хотя красные звезды по-прежнему красовались на башнях Кремля. Но что-то из рассказанных американской прессой легенд оказалось правдой.
В него сложно было не влюбиться. К тому же Пол был первым американцем в моей жизни, который открыто заявлял и, казалось, верил в то, что наши страны должны быть если не друзьями, то партнерами на международной арене. «Идеологические противоречия – в прошлом», – смело декларировал он, а я соглашалась. И что же может быть лучшим материалом для мостика между двумя мировыми полюсами, Россией и Америкой, чем общие взгляды на неотъемлемое право ответственного гражданина защищать себя и свою родину с оружием в руках?! Я выросла на советских классиках, в окружении дедушки и бабушки – истинных патриотов своей страны и противников войны в какой бы то ни было форме, в доме, где лучшим пожеланием в праздник было «Мирного неба над головой». И когда я услышала от человека из-за океана, откуда еще вчера ждали ядерных ракет, слова о мире, была в безмерном восторге. Этот роман начался с интереса к чему-то большему, чем просто отношения мужчины и женщины. Это была платоническая любовь и желание служить одной великой цели – миру двух супердержав.
Для меня Пол был воплощением Америки – друга в новом мире, где больше нет места холодной войне и противостоянию, а есть общие интересы и совместное движение к светлому будущему, где правят взаимоуважение и научный прогресс, спасающий жизни и исследующий космические дали.
Тогда я еще не знала, да и не могла знать, что по возвращении в Вашингтон Пол изложит все детали этого съезда и нашей с ним встречи в специальном отчете, адресованном американской политической верхушке и подготовит предложения о том, как можно использовать меня и «Право на оружие» в большой политической игре.
Но в тот день, уже в обезьяннике, наши возвышенно-духовные отношения с ним и вера в непогрешимую Америку были для меня не только источником сил, но и надеждой на то, что все вот-вот разрешится, американские власти во всем разберутся и отпустят меня на волю.
Голос
Песня за песней лилась бурной полноводной рекой. И казалось, уже не так заметны были стоны, боль и ужас. Я подползла ближе к дверной решетке, чтобы лучше слышать пение женщины. Из соседних камер те, кто был в состоянии говорить, начали делать «заявки» на следующую песню. Голос их принимал и продолжал все сильнее и громче.
– Эй, – сперва неуверенно, чуть слышно сказала я. И этот звук моментально затерялся в окружающем шуме. – Эй, мэм! Я не знаю вашего имени, но можно попросить вас об услуге? – осмелев от множества сыплющихся из других камер заявок на композиции, прокричала я, даже вздрогнув слегка от силы собственного голоса.
– Что ты хочешь? – ответил голос, прервав пение.
– У меня тут девушка. У нее сегодня день рождения. Ей очень плохо, и она плачет. А можете спеть ей «С днем рождения, тебя»? Пожалуйста.
– Ха! Нет проблем, – весело откликнулся голос. – Хеппи бездей ту ю…
И внезапно сперва из одной камеры, потом из другой, потом из третьей стали раздаваться новые и новые голоса – низкие и сиплые, звонкие и глухие, часто больные и хриплые, не в тон и не в такт, они смело подпевали главную поздравительную мелодию Америки.
– Как зовут-то твою подругу? – на секунду остановился голос.
– Ингрид!
– Хеппи бездей, диа Ингрид! Хеппи бездей ту ююююю…
Я взглянула на мою соседку: она смеялась и плакала, еще секунда, и она бросилась мне на шею и на ломаном английском, сдобренным каким-то неизвестным мне языком, видимо, родным испанским, все повторяла «Грациас, грациас»… И мы обе заплакали под аплодисменты невидимых рук, раздававшиеся из соседних камер.
– А ну, заткнулись! – влетел, будто черный коршун, в коридор надзиратель. И веселье оборвалось. Снова остались только крики, стоны и шум промышленного вентилятора.
Ночь тянулась бесконечно. Очень хотелось есть и пить, но в кране воды не было. Это объяснялось тем, что буйные могут водой из крана затопить камеру, потому, мол, просите воды. Первое правило тюрьмы, которое я освоила на своем, как позже оказалось, длинном пути, было ничего не выбрасывать. В хозяйстве пригодится. Так, мне хватило ума сохранить пластиковый стаканчик, в котором мне выдали сок. Не завидую тем, кто его смял и выбросил в унитаз. Этот стаканчик был единственной возможностью получить тот самый сок. Не вода, конечно, но хоть что-то. Для этого, услышав крик надзирателя, что сейчас будут давать сок, нужно было высунуть свой стаканчик в окошко для еды и терпеливо ждать, пока надзиратель пройдет мимо тебя, и поймать струйку сока себе в стакан. Но часто сок просто проливался из канистры на пол. Пару раз мне это удавалось, получался не полный стаканчик, правда, но сколько успевала урвать за пару секунд у проходящего смотрителя нашего человеческого зоопарка. С едой дело обстояло тяжелей. Ближе к полуночи многие заключенные стали грохотать по железным стенам и койкам, крича от голода и требуя еды. И без того шумный коридор стал просто невыносим от грохота железа. Пару раз приходил и рявкал на нас надзиратель. Наконец, когда крики, видимо, осточертели им окончательно, нас решили покормить.
– Сейчас буду давать бутерброды, – раздался крик надзирателя в начале коридора. Все притихли, и из камер потянулись длинные худые, по большей части черные, руки с грязными ногтями. Я последовала их примеру. Опустившись на корточки перед окошком, я тоже протянула белые, пока еще аккуратные и ухоженные руки ладонями кверху в дырку в железной дверной решетке. Грузный черный надзиратель шел, обняв одной рукой грязную картонную коробку с сэндвичами, а другой доставал уже знакомые завернутые в пластик бутерброды и грубо рассовывал по протянутым рукам. Я набралась храбрости и громко попросила:
– Дайте два, пожалуйста.
– А ты что – особенная? – заржал в ответ надзиратель, на секунду затормозив у моей камеры.
– Нет, сэр. Но у меня есть соседка. И она спит, – попыталась аргументировать я.
– Окей. На. Только смотри мне! – угрожающе рявкнул он. Было обидно до слез, что меня подозревают в намерении украсть еду у бедной девочки, которая, наконец, устав от слез, тихо спала на верхней полке.
Так прошла бесконечная ночь. Я, ни на секунду не сомкнув глаз, лежала в углу темной нижней полки и, подавляя слезы, пыталась отгонять от себя тараканьи орды и заодно грустные мысли о пугающей неизвестности.
Мои туалетно-бумажные часы «показали» где-то около шести утра. В коридоре послышалось непривычное скрипение открывающихся дверей камер.
– Фамилия? На выход по одному! – наконец открыли и мою камеру. Я моментально оживилась: «Пусть куда угодно, только не здесь», – думала я.
– Так, Бутина. Нет, ты остаешься. Тебя нет в списках. Соседка – на выход, – рявкнул надзиратель, и стоило моей Ингрид ступить за порог, с силой захлопнул дверь. Я осталась одна.
Заговор против Соединенных Штатов Америки
Одна за другой пустели клетки. Людей уводили в неизвестном направлении. А я оставалась. «Боже, еще день не выдержу», – в ужасе думала я.
Спустя час пришли и за мной, последней из могикан железного ада. Коридор, железная лестница наверх. И вот передо мной целый ряд стоящих вдоль стен заключенных. Теперь я увидела тех, кого всю ночь только слышала. Большинство – чернокожие или латинос, в оборванной грязной одежде с копнами взъерошенных кудрявых волос, едва стоявшие на ногах с замутненными пустыми глазами, устремленными в им одним ведомую бесконечность. В центре всего этого отряда потерянных душ стояла внушительного вида надзирательница, ее ремень, туго затянутый на черной униформе, скрывался под нависшими складками жира, а третий подбородок колыхался, когда она начинала говорить. Впрочем, говорила она немного. В руках мучительницы красовалась охапка пластиковых хомутов, которыми в быту скрепляют пачки проводов, беспокоящих своим беспорядком дотошных домохозяек.
Я сразу почуяла неладное. Проводов вокруг не было, равно как и тетка не была похожа на домохозяйку. «Не к добру это, ох, не к добру», – думала я, пытаясь представить мало-мальски мирную версию возможного применения пластиковых хомутов к людям. Ответ не заставил себя ждать: хомутами скрепили наши руки, намертво пригвоздив меня к одной бомжихе справа и еще к одной – слева. В запястье до боли впилась пластмасса, а тыльной стороной ладони я почувствовала шершавую теплую руку прикованной ко мне пожилой женщины. Она чуть не падала, поэтому ее периодически приводила в чувство криком толстая надзирательница. Длинной вереницей скованных тел нам приказали двигаться по коридору в сторону широко распахнутых дверей микроавтобуса.
Поднявшись по приставленному к автобусу пологому деревянному настилу, мы разместились, как могли, в салоне, словно в консервной банке. Машина была разделена на два отсека по две лавки в каждом. На лавке помещалось четыре человека. Дверь с грохотом захлопнули, и мы погрузились в беспросветную тьму и страшный запах немытых тел. Окна были замурованы, поэтому, куда мы ехали, сказать было невозможно. Путешествие продолжалось всего несколько минут, но врезалось в память на всю жизнь. Соседку слева от меня тошнило… Я закрыла глаза, держать их открытыми в полной темноте все равно не было смысла.