Судья, не мудрствуя лукаво, просто процитировала с заранее подготовленного листочка заявление «эксперта», мол, Россия пытается собирать не только секретные данные, но и любую информацию, которая поможет российским властям причинить вред США.
Однако постойте на секундочку, – думала я, едва стоя на ногах, когда мне зачитывали приговор в зале суда, – меня же обвинили в сговоре в попытке деятельности иноагентом без регистрации, причем якобы заговорщикам никаких обвинений не предъявили. Собственно, при чем тут эксперт по шпионажу? Был бы шпионаж, тогда, конечно, можно было бы привлечь по всей строгости американского закона. Но это судебное заседание рассматривало совершенно другое уголовное дело. Почему бы тогда не обвинить меня заодно во всех преступлениях, которые я могла бы совершить, останься я на свободе. Потенциально могла же?
Вся эта ситуация очень напоминает американский фантастический триллер Стивена Спилберга «Особое мнение» (англ. Minority Report). В фильме показана Америка 2054 года, где подразделение профилактики преступлений Precrime наказывает потенциальных преступников помещением в анабиозные капсулы. Три ясновидца-мутанта, или «провы», находящиеся в изоляции, видят эти еще не совершенные преступления.
Только в моем случае это была не фантастическая антиутопия будущего, а современный американский суд. «Знания Бутиной я лично, – написал в своем обращении к суду „эксперт-прова“, – счел бы очень ценными и опасными. Такая информация могла бы быть очень полезной для спецслужб».
Не много ли условного наклонения, господа?
Итак, самый справедливый суд самой демократической страны мира постановил: изолировать эту потенциальную преступницу от общества, отправив ее в тюрьму, чтобы потом навсегда выслать из страны.
После суда
Когда после «судилища» маршалы передали меня обратно надзирателям тюрьмы, на их лицах читалось выражение непомерного шока. Я к тому моменту была, по армейским понятиям, дедом, старожилой, которая больше всех провела в Александрийской тюрьме, ожидая судебного разбирательства. Итого на тот момент получалось, что в Вашингтонской тюрьме на одиночном содержании я провела месяц, точнее 35 дней, и потом еще 9 месяцев в Александрийской тюрьме, два с половиной из которых прошли в одиночках. Постоянное наблюдение за мной со временем вызвало изменение отношения надзирателей ко мне – с голубых экранов им большим ковшом вливали сказки об этой ужасной русской шпионке, опасной преступнице, помещенной вдобавок ко всему в отделение для обвиняемых в тяжких и особо тяжких преступлениях.
А на практике я выглядела противоположностью нарисованным госпропагандой картинкам. Надзиратели, которые раньше боялись заходить в наше отделение, видя перемену в настроении, которая выражалась в поголовной вежливости, дружбе и взаимопомощи его населения, а также меня во главе этого процесса, стали заходить чаще положенного, иногда останавливаясь возле меня, что-то вечно пишущей, читающей или преподающей женщинам разные науки. Они вдруг стали интересоваться ходом учебного процесса, а частенько и изучением деления и умножения, которые им также были незнакомы. Я с радостью объясняла им это и никогда не упрекала их в незнании прописных истин к их 40–50 годам.
Все: пресса, надзиратели, заключенные и даже, пожалуй, сама прокуратура – не ожидали, что я вернусь в тюрьму. Обвинение, потребовав суровое наказание, лишь пыталось сохранить честь мундира, при этом полагая, как они сами признавались моим адвокатам, что судья, как принято, выберет компромиссное решение, дав мне сверху не все 18 месяцев, полностью согласившись с прокуратурой, а нечто среднее между сторонами процесса. Пару месяцев в СИЗО и депортацию на родину, максимум. Но судья выслужилась по полной.
Так я в тот день вернулась в отделение.
В дверях на меня, забыв про все запреты прикосновений, набросились мои «особо опасные» преступницы. Они стали обнимать меня, пытаясь поддержать.
– Бутина, колония – это вообще не страшно. Я слышала, что там можно красить ногти, – успокаивала меня маленькая Аманда. – Тебе там будет хорошо. Самое страшное – здесь.
Надзиратель, увидев происходящий беспредел, только тяжело вздохнул и вышел из отделения, не сказав ни слова.
Тот день был самым страшным в моей тюремной жизни, но он же был самым прекрасным благодаря поддержке моих девочек-дочек.
Пасха
Приближалась православная Пасха. Католическую праздновали специальной церковной службой в грязном спортивном зале, куда каким-то магическим образом притащили рояль и пианиста, а также католического священника, который прочел проповедь и стал раздавать всем причастие. Я, как некатоличка, его, конечно, не приняла. На мою православную Пасху, которую не отмечали централизованно, девочки придумали мне сюрприз. Его готовила Родригес, самая шумная дама в отделении, которую из-за ее чрезмерной импульсивности я обходила стороной, избегая всяческих контактов. Оказалось, я была не права.
Накануне вечером, тщательно пряча от меня, в камеру Родригес притащили продукты для пасхального кулича, собранного в прямом смысле с мира по нитке – из соленого и сладкого, но самого лучшего, что было в запасах заключенных.
– Это Лава Торт, – гордо заявила мне Родригес.
– Хэппи Истер (счастливой Пасхи)! – громко прокричали девочки, когда мы собрались после обеда, стоя вокруг маленького пластикового стола. Каждой на листочке бумаги дали кусочек пасхального лава кулича.
А готовили его примерно так: сперва полагалось собрать все имеющиеся в отделении черные печеньки Орео, которые можно было купить в тюремном магазине. С них в отдельную миску бережно счищалась маслянистая начинка, а сами печенья крошились тюбиком из-под шампуня на мелкие кусочки, заливались водой и становились черным тестом. Крем с печенек перемешивался со спрятанным с завтрака молоком и маслом и разогревался в микроволновой печи с четкими временными интервалами. Потом загустевший крем разливался на пласт черного теста, раскатанный все тем же тюбиком от шампуня на листе бумаги, и пирог аккуратно заворачивался в шар. При разрезании пирога пластиковой ложкой из черного «вулкана» выливалась кремовая лава.
Это был лучший в мире пасхальный кулич, который всем миром приготовили мне совсем не опасные преступницы.
Дыши!
В нашем отделении регулярно шла ротация заключенных – кого-то приводили на пару недель, кого-то на пару месяцев, потом, добившись признания вины, отправляли по этапу. Подавляющее большинство признавало вину практически моментально, прекрасно понимая, что невиновность не поможет выиграть суд, а сделка позволит уменьшить срок. Я была старожилкой. Дольше не продержался никто.
Большинство новеньких определяли на общий режим, но некоторых сперва, как это называлось, «для адаптации» на месяц помещали в одиночку. В таком положении в нашем отделении оказалась едва достигшая совершеннолетия чернокожая девочка с длинными косами-дредами. Когда ее привели поздно вечером, почти перед отбоем, она громко плакала, умоляя не запирать ее в одиночную камеру, потому что она боится замкнутых пространств. Просьбы девушки никого не волновали, а потому ее просто силой запихнули в угловую камеру и захлопнули дверь.
Следующим утром, как только меня первой, как Золушку, выпустили в общий зал готовиться к приемке завтрака, я первым делом подлетела с стеклянному окошку в сплошной железной двери камеры и увидела, что девушка сидит на бетонной кровати, ритмично раскачиваясь и что-то бормоча.
Я постучала в дверь и улыбнулась в окошко, мол, привет. Она вздрогнула от этого стука и подняла на меня заплаканные глаза. Я продолжала приветливо улыбаться, но она снова опустила голову и продолжила качаться вперед-назад.
Когда принесли завтрак, мне было положено в сопровождении надзирателя отдать ей поднос, когда он на секунду откроет дверь, а потом также забрать обратно.
От звука открывающейся железной двери девочка снова вздрогнула, выпрямилась и тут же оказалась возле меня, жалобно смотря мне прямо в глаза. Я отдала ей поднос и обратилась к надзирателю, который, как я уже знала, еще имел остатки человечности в душе:
– Сэр, не запирайте ее дверь всего на несколько минут, пока она не закончит есть. В камере очень холодно. Позвольте хотя бы согреть ей воды.
Он вздохнул и, оставив дверь открытой, пошел делать обход отделения.
– Привет, – улыбнулась я, – меня Мария зовут, но все называют меня Золушка. А тебя?
– Элис, – дрожащим голосом ответила девушка.
– Элис, ты справишься с этим. Я тоже была в изоляции. Я знаю, что это тяжело. Может быть, они тебя завтра отпустят к нам, на общий режим, – соврала я, прекрасно зная, что так не бывает.
– Ты не понимаешь, – плакала она, – я не могу взаперти. Эти стены, они хотят убить, раздавить меня.
– Элис, у тебя есть детки? – пытаясь переключить девушку, спросила я. Иногда это срабатывало.
Она на секунду перестала плакать.
– Да, дочка, – она даже силилась улыбнуться.
– Вот, видишь, – улыбнулась я, – она тебя ждет. Ты очень скоро к ней вернешься. – Это была стандартная фраза, которую миллион раз повторяли совершенно не знающие своего будущего заключенные. «Скоро» дает надежду, но при этом не содержит лишних обещаний.
Вернулся надзиратель. Увидев его, Элис снова забилась в истерике, умоляя не запирать ее снова, но он захлопнул железную дверь и вышел из отделения. Я так и осталась у окошка. Сердце будто чувствовало неладное – уж слишком сильно она реагировала на запертую камеру.
Вдруг на моих глазах она упала на пол и стала биться в судорогах, но уже через минуту затихла без движения. Мне показалось, что она перестала дышать.
– Элис! – заорала я, барабаня в дверь. – Слышишь меня?! Слышишь?! Успокойся! Только, пожалуйста, дыши! Помнишь свою дочку, Элис, помнишь?! Ты не можешь сдаться, слышишь?! Дыши!
Но ни мои крики, ни грохот в дверь никакого э