Тюрьма — страница 26 из 80

— Нехорошо со стариком,— говорю я,— поторопились.

— Ладно тебе! — отмахивается Боря.— Нашел кого жалеть, окажись с ним на узкой дорожке — сожрет, как не было. Не таких харчил. А если б он пришиб Гришку?

— Не тронул бы. Болтал. Ты сам знаешь.

— Во добренький,— говорит Боря,— и Гришку ему жалко, и эту мразь, и… А меня тебе не жалко?

— А ты тут причем?

— Я тебя, Серый, предупреждал, ты тюрьмы не нюхал… Ты знаешь, что такое беспредел?

— Порядок на кладбище, Боря.

— Погоди, вспомнишь…

— Следовательша то же самое сказала… А почему ты порядок устанавливаешь — тебя выбирали? Или назначили?

— Вон ты как заговорил…

— Хватит, мужики,— говорит Пахом. — Рассказал бы, Вадим…

— Отказался отвечать. Раз спросила, другой…

— И все?

— И все. На сестренку плетет, не приходит к ней, мы, мол, ее достанем. А она родила в тот день, когда меня увели… Как-то странно спросила — много ль человек в камере?..

— Неужто все? — не отстает Пахом.

— А ты думал — отпустят?

— Уверен был,— говорит Пахом.

— Нехорошее у меня предчувствие, — говорю,— будто… Зато своя радость… Помнишь, Серега, я тебя спрашивал: «Огненного искушения, для испытания вам посылаемого…»? Не могли вспомнить. Теперь знаю. «Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного. Но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да и в явление славы Его возрадуетесь и восторжествуете…»

— «Огненное искушение»! — говорит Боря.— Тебя еще не пощупали, а уже предчувствия — обосрался!.. Христиане! Куда вам…

Надо промолчать, думаю я, нельзя заводиться, зачем я в этой хате, пора менять, хватит, зажился…

Когда Боря улегся, Пахом отозвал меня к сортиру, там у нас место для разговоров — отвернешься, к стене и вроде…

— Понял, что такое тюрьма? — говорит Пахом.— Сам себя теряешь. Зачем я ему поддакнул?.. Старик, правда, надоел, но мало ли что мне надоело?.. А я думаю: вдруг Бедарев отправил письмо, не соврал? Вот я уже и попался…

— Нельзя, Пахом, никогда нельзя ради чего-то…

— Знаю,— говорит Пахом.— Меня сегодня тоже вызывали. После тебя, а пришел раньше. Ничего нового не сказал, но чую — знает. У следователя мое письмо. Всегда уважительный, а сегодня в лицо смеется. Тут вот в чем дело: старик мешал Бедареву, старик — битый зэк, сечет, до чего нам, желторотым не допереть. Молчал, а сам давно все понял. Зачем Бедареву такой свидетель?..

Лежу на шконке. Боря рядом, не спит. И я не сплю. Не могу забыть старика. Он и меня раздражал — из чужого, страшного мира, ничего о нем не мог понять, но… Дай, говорит, мне, Вадим, носки, тебе подогнали, шерстяные — у меня ноги зябнут, от сердца, видать, не тянет… Как же он углядел, подумал я, весь день спит? На этапе я достану, говорит, у меня все будет чего захочу, а тут… Ты на этапе достанешь, сказал я ему, а я— нет, зачем мне отдавать, сестренка связала. Пожалел. А у старика зябнут ноги. Какое мое дело — достанетне достанет, ему сейчас надо… Кто же я такой, думаю я, зачемто меня сюда бросили, а я сижу, как мышь, шкуру спасаю. Шкуру — не душу. Зачем бросили?.. А за что взяли? Я и об этом забыл… На вопросы не отвечаю — подумаешь доблесть, со следователем игра, но вокругто люди, может, я им нужевк, для того меня и… Что же я молчу — о себе пекусь?.. Помоги мне, Господи, научи… Только что получил письмо из дому, от… Нины, от… Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного…

13

Первый раз так тихо открылась кормушка: глядит, молчит.

— Чего надо? — спрашивает Андрюха.

— Полухин — есть такой?

— Я, — говорю.

— Собирайся, с вещами… знакомый голос, сдержанный.

И закрыл кормушку.

Проваливается что-то в желудке. То самое, когда говорят: душа ушла в пятки. Пятки — не желудок, думаю я.

— Приехали, — говорю.

— Освобождают, что ли?! — вскинулся Пахом.

— Как же,— говорю,— после вчерашней беседы со следовательшей — освободят. Ты бы на нее поглядел…

— Утром не освобождают,— говорит Боря,— только вечером.

— В Лефортово, — говорит Андрюха,— точно, в Лефортово, здесь тебе нечего делать.

— Не может быть, — говорит Боря,— почему вдруг?

Поднимается, идет к двери, стучит в кормушку. Открывается.

— Куда Полухина?.. Это ты, Федя?.. К врачу его, что ли?

— Сказано — с вещами.

Кормушка закрылась.

— Я думал, мы до лета, — говорит Боря.

Вижу, растерян, огорчен. Господи, кто он такой?..

— А я думал, Пасху отпразднуем,— говорю,— мы бы с тобой, Серега, вместе…

Серега не отвечает. И все молчат. Расстроены.

Вытаскиваю из-под шконки мешок, казалось, нет вещей, а все равно — сборы, затыкано, закурковано…

— Видите как,— говорю,— хотел к Пасхе подарить…

Я, и верно, думал, кому что, сейчас трудно вспомнить, а ведь были соображения: Сереге — тетрадь, ручку, Андрюхе — мыло, он мешок мой нюхал: «Как дома побывал!»; Боре — носки, Пахому — иголку: я дежурил, а вертухай забыл отобрать, осталась; Грише… Что Грише? Конверты, больше ничего нет…

— Может отпустят,— говорит Пахом,—ты запомнил, что передать?.. Телефон запиши…

— Напиши, — говорю,— а я запомню.

— Я думал, с тобой до лета, опять говорит Боря. Эх, Серый… Нам бы не в камере поговорить…

— Погоди, увидимся…

Пахом дает листок: телефон, имя-отчество жены… «Не забудь про деньги под кафелем…»

— Не забуду, Пахом, рву записку.— Но ты зря рассчитываешь.

— Что ж они про тебя задумали?.. — говорит Боря.

Андрюха с Гришей запихивают мой матрас в матрасовку.

— Держи, Серый,— говорит Серега—я тебе Правило переписал. Утреннее. Наше. Оно полнее, больше вашего. Верней. И два псалма: пятидесятый и девяностый.

— Серега!.. Спаси тебя, Господи! Подарок… К Пасхе.

— Не уходи, Серый…— говорит Гриша.

— И от меня возьми — Боря вытаскивает из-под матраса пачку «дымка».— На черный день спрятал…

— Таких давно не видел…— говорю.

Както странно он на меня глянул.

Дверь открывается, и я вздрагиваю: рыжий старшина, тот самый — Вергилий!

— Собрался?..

— Простите, мужики, — говорю, — если что…

— Бог простит,— говорит Серега.

— Жалко, не договорили,— говорит Боря,— так всегда, главного не успеть. На потом оставляешь, а потом не бывает…

Андрюха взваливает мне на спину матрас:

— Если на общак — покричи.

— Да не может того быть, — говорит Пахом.

— Если не увезут,— говорит Боря,— сразу переводи свою подписку, а увезут, газета будет приходить — понял?

— Ну, все?.. —слаб я, ноги дрожат. Пошел, мужиики…

Рыжий стоит у двери, смотрит на меня. Уже из коридора я еще раз оборачиваюсь на камеру…

Глава третья. ОБЩАК

1

— Вы не можете, не можете, вы не можете так со мной… Вы не можете… шепчет, бормочет он, замолкает и начинает снова: — Вы не можете так со мной…

Глаза у него закрыты, он натянул матрасовку на голову, но все видит, слышит — ничего не видя, ничего не слыша. Он напряжен до предела, все, что. осталось, стучит в нем: зрение, слух, обоняние, осязание… — что еще?

— Вы не можете, — бормочет он, — не можете так со мной…

Он зажмурил глаза, натянул матрасовку на голову, но он видит! Залитое ярким мертвенным светом пространство безобразно загромождено черными железными шконками, длинный стол посередине, глухие окна в толстой решетке густо загорожены снаружи ржавыми полосами, огромная железная дверь с наваренным изпутри нелепым наростом — что это? В углу, под ним — под ним! — омерзительный трон ватерклозета… Если б только это — шконки, решетка, безобразная дверь, омерзительный ватерклозет… Толпа! Толпа! Кривляющаяся небритыми черными рожами, ощеривающая желтые зубы под красными, синими губами, в лохмотьях — перемещается, снует, пообезьяньи прыгает со шконок, гримасничает, машет руками, крутится вокруг стола… Что они там делают?.. Очередь — очередь! — под ним, один за другим забираются на трон ватерклозета… И все в сизом дыму, слоящемся, подымающемся к потолку клубами…

Он ничего не слышит, пальцы в ушах, матрасовка, одеяло, сверху подушка… Стоны, кряхтенье, визг, жеребячий смех, брань… Разве он никогда не слышал брани? Нет, это не брань, что-то непостижимо-мерзкое, грубое, как удар дубиной, изощренное, как укол иглой, издевательское до смертной обиды, до невозможности простить… Что простить, кто не может простить — кто-то из них знает, что такое оскорбление, эти существа, изрыгающие брань, способны оскорбиться? Черный мат, извращающий смысл любого понятия, слова, мысли, образ человека… Сплошной гул, бессмысленная брань заполняет пространство и он плывет в нем вместе со своей матрасовкой, одеялом, подушкой — куда его тащит?

Что может он обонять, зарывшись носом в ворох собственных тряпок?.. Смрад заполняет пространство, в котором он плывет, он ощутил его сразу, едва успев протиснуться в дверь со своим мешком, и до сих пор не поймет — почему тут же не задохнулся? Смрад источает матрасовка, одеяло, подушка, он расстегнул ворот рубашки, уткнулся носом в грудь — тело сочится смрадом, он проник внутрь и уже сам из себя…

Что у него есть еще?.. Осязание, вспоминает он. Руки он старается держать в карманах, когда они не в ушах, боится прикоснуться хоть к чемуто, только что почувствовал пальцами брызнувшую под ними кровь раздавленного насекомого…

Что это такое, думает он, я не могу понять и определить, потому что нельзя понять, оно не поддается определению — неопределимо. У меня нет языка, слов, меня им не научили или их нет вообще на человеческом языке — слов, способных назвать. Но у меня нет и чувства, готового откликнуться — я же не вижу, не слышу, не осязаю… Но значит, и разум не может вместить, что я, тем не менее, обоняю, слышу, вижу… Но если этого нет, не потому что меня не научили, но вообще не существует на человеческом языке — нет слов, нет чувств, нет понятий, как же я, тем не менее… И откудато из глубины сознания приходят слова: когда-то, где-то, от кого-то он их услышал или прочитал, он не может вспомнить кто, где, когда, но он их знает, они ему почемуто известны, они для него’ тоже всего лишь слова, неспособные объяснить, но быть может они и вмещают своим странным смыслом, от которого он всегда отмахивался — с усмешкой, с раздражением, со злобой, вмещают то, что невозможно понять, определить, увидеть, услышать, выразить в словах на человеческом языке… Сейчас он цепляется за них — больше ничего нет в его готовом вотвот померкнуть сознании…