Разговора не получается, приглядываются, осторожничают, без Гарика ничего решать не могут — единовластие. — Пройдусь, — говорю,— надо привыкать…
«Коммуняка» спустился вниз, как только я к нему подошел. Пожилой, спокойный, манеры начальственные.
— К нам в семью? Какая статья?
Объясняю.
— Ну что ж, давайте вместе.
— Что за семья? — спрашиваю.
— Объединяются, чтоб есть вместе, обычно — по статьям, а за дубком камерная аристократия, — он поджал губы.— Вы… поаккуратней, сложный народ. Как они с вами?
— Никак. Поговорили и все.
— Место они вам не дадут, полезете наверх. Я здесь самый старший, а место не дали, месяц наверху. Щенки. Меня они из себя не выведут, главное — никакого внимания. Пропащие люди. Куражатся. В блатных играют.
— Вы один по делу? — спрашиваю.
— Нет, нас много. И на Бутырке сидят.
— Почему ж не на спец?
— Хотят сломать. Им нужны показания. Поставить в ситуацию, когда человек полезет на стенку. Я и на верху продержусь… Слыхали что-нибудь про амнистию?
— Что за амнистия?
— Я думал, вы человек мыслящий. Руководство новое?
— Какое руководство?
— Партийное, государственное.
— Для меня оно всегда одно.
— Надо уметь читать газеты. Приходит новое поколение. Мои ровесники. Первым делом нас всех отсюда…
— Отсюда — и куда?
— Я бы на вашем месте не иронизировал. Вас, кстати, непременно освободят. Хотя тут дело… не в справедливости, а в стратегии. Таких, как вы, выгодно освободить.
— А по справедливости, надо бы держать?
— По высшей справедливости, надо держать.
— А вы говорите — новое руководство. Старое ли, новое, оно всегда считает — лучше держать.
— Все будет по-другому, увидите. Те делали себе во вред, как нарочно, в любой области, где ни возьми, непременно обгадятся, прямое вредительство, а сейчас приходят другие люди, слежу по газетам, всех знаю — трез вые, деловые, с образованием, неглупые, понимают, что выгодно, прагматики.
— Не вижу разницы. Если те и другие исходят не из закона, не из… нравственного чувства, а из сегодняш них представлений о выгоде, к тому же называют ее справедливостью, то есть лгут?.. Она у них, конечно, всегда высшая…
— Благо народа — высшая справедливость.
Во какая у меня будет семейка!.. Бред. А вокруг… даже не понять что: гул, крики, толкотня, дым, смрад…
— А ваши сожители—я киваю на камеру, — не народ?
— Эти?..— он пожимает плечами.— Ну знаете… Социальное дно, отребье.
— И справедливости для них не должно быть?
— Разумеется. Только изоляция. И чем более жесткая и радикальная, тем лучше и верней.
— Вы полагаете, это справедливо?
— В высшем смысле, конечно.
— Если б мне предложили и я б знал, что вы выражаете идеи нового руководства, я б проголосовал за старое. Оно симпатичней, во всяком случае, откровенней.
— Саша, подойдите-ка…— говорит мой собеседник.
Оборачиваюсь, из толпы выплыл еще один, верно, как в кино, когда крупный план, хоть что-то поймешь, а так — мелькание. Высокий, подтянутый, лицо худое, нервное, волосы падают на бледный лоб, глаза лихорадочные, лет сорок.
— Познакомьтесь, Саша, к нам в семью определяют. Из диссидентов, писатель, а взгляды самые реакционные… У Саши,— он поворачивается ко мне,— через неделю трибунал. Полковник. Та же статья, что и у меня. Не успеет до амнистии. Ничего, Саша, она вас догонит на пересылке.
— Мне она не нужна,— говорит полковник, — если суд состоится, мне ничего не нужно. Или оправдание или смерть.
— Вы давно здесь? — спрашиваю.
— Пять месяцев, у нас быстро.
— Взятка? — спрашиваю.
Лицо у него передергивается:
— Я хочу с вами поговорить, — глядит на меня, гла за горящие, меня не видит, в себя смотрит.
— Приходите на нашу семейную шкопку,— говорит мой прогрессивный собеседник,— у нас из пятерых только один внизу… Да, я не представился: Владимир Николаевич Брюханов, начальник отдела кадров, меня называли «комиссаром».
— Вадим, — говорю.
— Давайте отойдем,— говорит полковник,— на ходу лучше.
Протискиваемся к двери, посвободней, ходят парами — от сортира к противоположной стене, разговаривают, смеются, двое возле кормушки — грибообразный нарост, наваренный изнутри; татарчонок-шнырь зашивает матрасовку, его плотно обсели, бурный разговор, машут руками, матерятся…
— Напряженная у вас жизнь, — говорю.— А что они все время обсуждают, тоже амнистию?
— Они?.. — полковник не глядит по сторонам, кажется, он и меня не слышит.— Вы писатель?
— Вроде того.
— Очень хорошо! Мне важно проверить… последнее слово. Я виноват. Но не субъективно, не по совести… Понимаете?.. Я хочу начать этими словами… Вы помните их точно, буквально?
— Какие слова?
— Что?.. Ах, да… Островский: «Надо жить так, что бы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
— Так и есть, а что вам еще? — какая тоска: трибунал, смерть, субъективно не виноват — и Островский!..
— А дальше?.. «Чтоб не жег позором стыд, чтоб…»
— Вы же не экзамен сдаете, говорите своими словами. Тем более, знаете, субъективно не виноваты. Так бы и начали: по совести не виноват. Или бы кончили…
— Я читал заявление жены,— говорит полковник.— Она пишет, что проклинает день и час, когда меня увидела. У меня сын семи лет, Сережа. А ей двадцать шесть. Красавица.
— Она вам не верит?
— Чему она должна верить — ей нет дела до…
— Вы в Бога веруете?
— Я— коммунист, —говорит полковник.— Они поставили меня в ситуацию, когда я вынужден был брать деньги. Я председатель дачного кооператива: строительство, дороги, газ… Брать и давать. Но это не те деньги, это…
— Кто поставил вас в вашу ситуацию?
— Кто?.. Вы думаете… Бог?
— В высшем смысле, как любит говорить ваш приятель по семье, может быть. Но в натуре, в реальности, в которой вы вынуждены брать и давать — те самые коммунисты. Разве не так?
— Ну и что?
— Вы наверху? — спрашиваю я.
— В каком смысле?.. А, где я сплю? Наверху.
— Все пять месяцев?
— Пять месяцев.
— Ваш приятель все время толкует о высшей справедливости, но ведь они правы — те, кто загнал вас наверх и не дают место внизу? Именно вы, с их точки зрения… А может она не так субъективна? Именно вы создали эти условия… и я оборачиваюсь на камеру…
Она вся в движении: гудит, бурлит, смердит, живет невероятной, непостижимой мне жизнью, я без малого три месяца в тюрьме, но только сегодня, накануне Лазаревой субботы мне открывается ее истинный, скрытый до того, тайный смысл… Сегодня… нет завтра Он воскресит Лазаря, войдет в Иерусалим, начнется Страстная неделя, Его предадут, будут истязать, распнут, погребут и тогда Он… А я, а они, а мы…
— Вы и создали эти условия, — говорю я, — и здесь, в этой камере, и там, в дачном кооперативе… Создали условия, в которых нормальный человек жить не может. Или он должен воровать, убивать, лгать и брать взятки, или…
— А разве есть какоето «или»? — говорит полковник.
— Оно всегда есть. Я должен понять, что сам виноват в том, что происходит вокруг. С людьми, участвующими во лжи, и со мной, в ней существующим. А если вы, как и ваш приятель, считаете, что вокруг только социальное дно, отребье, с ними так и быть должно, то на что вам жаловаться? Или полезете наверх, или сами будете загонять наверх других. Или вас расстреляют за взятку, или сами будете за нее стрелять.
— Но это не взятка…— полковник останавливается и смотрит на меня,— я брал, чтобы… Это социальная необходимость.
— Вы участвовали во лжи и вас загнали наверх…— Что это я разговорился!..— Вы хотели бы загонять наверх других?
— Я бы хотел умереть,— говорит полковник,— я не могу жить, если Сережа будет считать меня вором.
— Вас надо было остановить, — говорю я,— вы мог ли дожить до старости, нянчить внуков и продолжать считать себя субъективно ни в чем не повинным. У вас был бы дом, красавица жена и вам было б наплевать, что делается с людьми за забором вашей дачи. Благодарите Бога за то, что с вами случилось. Ради Сережи. Он уже не будет таким, как вы, он с семи лет будет знать, что есть тюрьма, лагерь, что мир разделен хотя бы на тех, кто сидит, и на тех, кто сажает. Это немало для первой мысли.
— Будет знать, что его отец вор.
— Будет знать, что жизнь — не дачный кооператив с хорошими дорогами и газом. В семь лет поймет, что должен выбирать между теми, кто загоняет наверх, и теми, кого…
— Что ж, по-вашему, ему следует выбрать?
— Это дело его совести, в вас она проснулась, в сорок лет, а он услышит ее в себе в семь. Разве это не Божья милость, вы не думали о своем сыне, Бог решил за вас…
Полковник останавливается, закрыл руками лицо, а когда отнимает руки, оно в слезах.
— Это ужасно,— говорит он‚,— трибунал сейчас не дает расстрела, я знаю… я сам сидел в трибунале…
Наша семья почти вся в сборе, нет только одного, он «судовой», вот уже два месяца каждый день уходит на процесс: подмосковная ПМК, он главный инженер — взятки, хищения, служебные злоупотребления; их человек десять по разным камерам. Еще один семьянин — Виталий, рабочий мебельного магазина: длинный, нескладный, с больными ногами; когда я сел на шконку, он разматывал самодельные бинты, сшитые из старых рубах и полос матрасовки, настоящие бинты отобрали на шмоне, на больничку не берут, а на его вены смотреть страшно… «Деньги я не себе брал, сказал он, когда я спросил про статью,— у нас такса — полсотни или стольник сверх, пожалеешь кого другой раз: бабка внуку гарнитур на свадьбу, другому — квартиру получил, а спать с женой не на чем, очередь на полгода. Отдаю заведующей и у меня навар — да они благодарят, рады без памяти, какая полсотня-сотня, когда ни спать, ни есть не на чем! Заведующую прижали на Петровке, валит на меня, а я ничего не знаю, они говорят: сдавай заведующую, а то посадим. Зачем на человека? Всегда берут на испуг, а оно видишь как — заведующая гуляет, помогла раскрыть преступление, а мне сидеть…»