Сидим на нашей семейной шконке: хозяин ее узбек по имени Султан, пожилой, когда-то, видно, тучный, сейчас рыхлый, сырой, с отечным улыбающимся лицом. Темновато, глаза отдыхают от безумного «дневного» света, сидишь, как в зрительном зале — а на сцене, на сцене!.. Султан поджал ноги по-турецки, улыбается; полковник на самом краю, глядит в сторону; мебельщик наматывает бинты; а «комиссар» жует и жует свою жвачку:
— Вас не устраивает общественная справедливость социализма, для вас это естественно. Вы настаиваете на какой-то абстрактной, вечной, асоциальной, якобы абсолютной справедливости, будто она возможна, будто хоть когда-то где-то ее хоть кто-то мог осуществить. Нельзя жить в обществе и быть от него свободным…
Ну уж конечно, думаю, как он сразу не вспомнил!..
— Да вы мне новую статью шьете,— говорю, — я про социализм и не обмолвился, у нас речь об амнистии…
— Будет, будет?.. — вскидывается Султан,— что слыхал, скажи, дорогой, какая будет амнистия?
— Вас, Султан, первым делом, — говорит комиссар,— ветеран, персональный пенсионер, инвалид — к юбилею победы.
— Спасибо, дорогой, хороший человек… Советский власть — хороший власть, только… очень долгий. Девятого объявят — да? А когда выходить?
— Сразу выходить,— говорит комиссар,— кто попадает под амнистию, они ни одного дня держать не будут, у них права нету.
— А права меня сажать у них были? Что я, фашист? Я директор совхоза, депутат, инвалид войны, у меня ордена… Я хлопок сдавал, мясо сдавал, шкуры сдавал?..
— В первый же день, Султан, не беспокойтесь, я в министерстве не один год, знаю, как делается, да и с какой стати вас тут кормить, тратить деньги, государству невыгодно, сейчас возьмутся, будут считать денежки…
— Ты что говоришь?! — Султан подпрыгивает на скрещенных ногах.— Меня кормят?.. Баландой кормят, глиной кормят, свиньи не станут есть…
— Конечно, — продолжает свое комиссар,— новому руководству для поднятия авторитета важно подойти диалектически, с одной стороны, продемонстрировать наш советский гуманизм, а с другой, утвердить высшую справедливость социализма. Это будет первый ошеломительный шаг новой политики. Такого рода амнистия — и чем она шире, тем для престижа лучше, убивает сразу двух, а может, и трех зайцев.
— Да у нас их давно перебили, — говорит мебельщик Виталий, он покончил с бинтами, опускает штанину, — поди купи.
— Кого перебили? — спрашивает комиссар.
— Зайцев, — говорит мебельщик.— Сколько себя помню, всю дорогу стрельба и обязательно дуплетом, чтоб не одного, а двух, а еще лучше сразу пять.
Полковник задергался, забулькал — и прорвался хохотом.
— Что с вами? — спрашивает комиссар.
Смех так же резко оборвался. Полковник встал и отошел.
— Переживает человек,— говорит Султан, — не подойдет под амнистию, не воевал.
— Не скажите, — говорит комиссар, — военных она несомненно коснется, пусть во вторую очередь. Новое руководство непременно будет заигрывать с армией — на кого опираться?
— А ты, дорогой,— обращается ко мне Султан,— не воевал?
— Нет,— говорю,— я после войны родился.
— Ай-я-яй, как не повезло человеку, надо бы чуть раньше, сплоховали родители, придется ждать другую амнистию.
— Видите ли, Султан,— говорит комиссар,—у нашего писателя особые обстоятельства, он…
К нам влезает шнырь.
— Давай, Серый, с тобой хотят поговорить…
Гарик вернулся с вызова, а я и не видал — как тут углядишь! Лежит на первой шконке, кулак под головой, рядом те же ребята, грузин — что-то он мне не нравится, еще один, в тот раз его не было: круглолицый, молчаливый.
— Давай, Серый, договорим, на самом интересном месте прервали — ты не в обиде? Тюрьма… Огляделся?
— Трудно понять,— говорю,— такой камеры не видал.
— Хочешь уходить?
— А куда мне уходить? Меня не спрашивали.
— Как жить будешь — писатель, интеллигент, а мы, знаешь, кто?
— Такие, как я.
— Слыхали, мужики? Мы грабители, убийцы, воры, насильники — как ты с нами будешь?
— Ты меня не пугай, Гарик, я третий месяц в тюрьме, навидался. Мы тут все зэки.
— Чего ж тебя со спеца выкинули, кому не угодил?
— История простая. Я здесь два с половиной месяца, а вчера первый раз дернули на допрос. Гляжу, та самая, что на обыске, я б на нее еще десять лет не глядел…
— Не соскучился по бабе? — Гарик смеется.
— Нет, говорю,— я по воле соскучился.
— А она чего предложила?
— Один-другой вопрос, я говорю: я еще в КПЗ сказал, не буду участвовать в следствии. Так, может, мол, поумнели за два месяца. Я думал, вы поумнели… Про белого бычка. А сколько, мол, человек в камере — шестеро… И тут понял, не жить больше на спецу. Утром потащили.
— Сука,— говорит молоденький, — она, кто ж еще, тут гадать нечего, задавить им тебя надо.
— Помолчи, Костя,— говорит Гарик,— тебя не спрашивают… Шесть человек в камере?
— Шесть, я седьмой.
— А кто стучал?
— Кто их знает, у меня со всеми нормальные отношения, зачем на меня стучать?
— Хреновый ты писатель, если в людях не сечешь. На кого стучать, как не на тебя? Да еще на спецу! Был в камере кто не по первой ходке?
— Были. Мой кент третий раз. Еще один старик — сорок лет отмотал, его, правда, увели…
— Кент!.. Как фамилия? Какая статья?
— Посредничество во взятке. Бедарев. Непростой мужик, но у меня с ним все хорошо. У него доследование, суд был в январе, теперь летом…
— Неудобно говорить, Серый, человек ты, вроде, солидный, но таких лохов поискать. Да он осужденный, твой Бедарев, чего ему делать на спецу?
— Как ты можешь знать?.— мне становится не по себе.— Хотя есть странность… Доследование не больше трех месяцев — почему он так уверенно говорит о лете?.. У него подельник…
— Тормозится до лета, за то и стучит, — говорит Гарик.— Письма через него отправлял?
— Нет, мне не надо. Хотя…
— Эх, Серый, тебя учить и учить. Рассказывал ему о деле?
— Мне, Гарик, рассказывать нечего, я говорю, что и следователю бы сказал, когда б у меня были с ней разговоры.
— Через кого отправлял рукописи?
— Вот именно. Ты думаешь, тут криминал?
— Я думаю, их только это и интересует.
— Простой вопрос,— говорю.— Я написал, к примеру, книгу, дал тебе почитать, ты прочел и отдал Косте, Костя — Севе, а кому отдал Сева, я не знаю… Если книга попала на Запад и ее там напечатали, откуда мне знать, кто ее отправил? А помогать им искать, чтоб они вас затаскали?.. Я имен не называю…
— Ну ловкач! — смеется Гарик, не такой уж ты лох!..
Все на шконке смеются, довольны моей хитростью.
— Чудаки, я правду говорю.
— С тобой нормально, Серый, — говорит Гарик— так и держись, коммунякам нельзя верить. Как тебе твоя семья?
Я пожимаю плечами, лучше помолчать.
— Мне бы полежать, много впечатлений.
— Верно,— говорит Гарик,— да вот хоть туда,— он кивает на вторую от окна шконку, на первой круглолицый, рядом грузин.
— Там человек, — говорю.
— Какой человек?.. Толик!
Со шконки поднимается лохматый паренек.
— Давай наверх, — говорит Гарик.
Тот посмотрел на него, достал из-под шконки мешок, собирает вещи. Ни слова.
— Неудобно, — говорю, — лежал человек…
— Не твое дело,— говорит Гарик.— Шнырь…
В камере грохот, а сразу стихли.
Подходит шнырь. Толик уже собрал мешок, полез паверх.
— Тащи его матрас,— говорит Гарик,— постели.
Теперь мне и лежать не хочется: диалектика, вспоминаю я «комиссара» и полковника — кто кого загоняет наверх?..
— У меня, понимаешь, Серый…— начинает Гарик и оборачивается к ребятам: — Давайте, мужики, кто куда…
Встали и отошли.
— Через два дня у меня суд,— говорит Гарик,— третий, как у твоего кента на спецу. Но он осужден, можешь поверить, а мой суд отложили. Я год кручусь в этой хате. Вытаскивают на суд, вижу, не светит, как подходит к речи прокурора, делаю заявление: я татарин, по-русски не понимаю, давайте переводчика. Они откладывают, месяц-другой, приходит переводчик, а я по-татарски — ни слова. Мне адвокат говорит: судья твоего имени слышать не может, он тебя закопает, двенадцать лет повесит, а мне надо не больше десяти — сечешь? Двенадцать — ни по УДО, ни по амнистии, присохну, глухо. Адвокат говорит: если не будешь валять дурака, затягивать процесс, мы с судьей договорились — получишь десятку, а нет, твои двенадцать… Как думаешь, обманут?
— Не знаю, Гарик, боюсь советовать. Адвокат у тебя свой?
— Они все одинаковые, а можно ли ему верить — о чем они договорились?
Появляется шнырь.
— Тебя, Гарик, опять на вызов.
— Что?.. Адвокат? Да мы с ним попрощались до суда, что ему торчать в тюрьме?..
— Не знаю, — говорит шнырь.
— Может насчет того ханурика…— круглолицый первый раз открыл рот, глянул на меня, говорит тихо, а я разобрал: — Ну выломился который? Настучал, мразь…
— Видишь, — Гарик повернулся ко мне, — новости…
Гляжу ему в глаза, он отворачивается, достает тетрадь… Не нравится мне этот странный вызов, хорошо бы увидеть, когда он вернется, не пропустить, посмотреть в лицо…
5
В таком помещении он еще ни разу не был — наверно, бокс: лавка, шагу не ступить, темновато…. Да хотя бы всегда здесь: месяц, три, год — только не туда, лишь бы не обратно!..
Дрожат руки, ноги, внутри все дрожит, болят пальцы, ноги в огне, он снимает ботинки, взялся руками за ступни… Что же это такое, как могли такое позволить почему…
Его мешок рядом, но он и курить не может, сунул было по привычке достать табак и отдернул руку, нельзя курить в боксе, вытащат, поведут обратно… Что хотите, что угодно, только не туда!.. За что, почему мной так…
Дверь открывается.
— Выходи!
Старшина. Коренастый, рыжий, глаза странные…
— Оставь барахло.
— У меня тут…
— Сказано — без вещей!
Куда ж это, если без вещей… Значит, не назад, не в камеру… Коридоры, лестницы, переходы, туннели… В больничку?!