Тюрьма — страница 35 из 80

Во Вторник это и произошло, думаю я. Иуда разумом сребролюбствует… — вспоминаю я, и меня охватывает иной — священный ужас: разумом! Отпадает от Света, принимает тьму, соглашается с… ценой, продает Бесценного — и его ждет возмездие, оно неотвратнмо: за предательство, лютая смерть… Избави нас, Господи, от такого,— шепчу я,— верою празднуем пречистые Твои страсти… Вот уже две тысячи лет, думаю я, в этот день, в эту ночь корысть губит Иуду, он принимает тьму, отпадает от Света, соглашается с ценой предательства — и его настигает возмездие… Избави меня, Господи, от такого, благодарю Тебя, Господи, Ты еще раз показал мне — в простом чуде, только что произошедшем со мной… Вон, лежит через шконку, несчастный, заблудший, погибающий человек… Что стоило вызвать его утром, до того, как рыжий старшина привел меня в эту камеру… Нет случая, думаю я, не может быть случайности, потому что и здесь, в смраде, все пронизано Твоим Светом… И мне кажется, я слышу сквозь мерзкий визг неусыпающей камеры, сквозь толщу осклизлых тюремных стен — шепот сестренки, голос Мити, племянника — я до сих пор не знаю его имени! — но и он лепечет, мальчик, родившийся в тот день и в тот час, когда меня уводили… Это они молятся обо мне, это их молитва услышана Тобой!.. Господи.… — слышу я, И сквозь слезы, которые не хочу вытирать, узнаю шепот Нины: «Помилуй его, в узах сущаго, не дай отпасть от Света Твоего, Господи, не дай тьме безжалостной и мерзкой поглотить его, да не поддастся он никакому соблазну и искушению бесовскому, прости его, Господи, и помилуй за все прегрешения перед Тобой, как я простила его, Господи…»

— Господи Иисусе Христе, Боже наш,— шепчу я,— вятого Апостола Твоего Петра от уз и темницы без всякого вреда свободивый, приими, смиренно молим: Ти ся, моление сие милостивно во оставление грехов рабов твоих, — сколько их вокруг меня, шестьдесят, больше? — в темницу всаженных и молитвами того, яко Человеколюбец, всесильною Твоею десницею от всякого. злаго обстояния избави и на свободу изведи…

8

Я все глубже вползаю в жизнь камеры, постепенно: она перестает быть многоголовым чудовищем с сотнями ног и рук, бессмысленно рыкающим и смердящим, одно за другим выплывают лица, глаза, чудище разваливается… Камера неуловимо изменилась за неделю… Неужто неделя — не месяц, не год?.. Пятница, думаю я, в пятницу меня и привели…

Гарик ушел во вторник. Три дня, четвертый, за эти дни камера и изменилась…

Гарик ушел до подъема, вся камера стояла:

— Гарик! Гарик! Гарик!!

Мешок за ним нес Костя, Гарик проталкивался через толпу, со всех сторон тянулись руки…

— Гарик, Гарик, Гарик!!!

Он миновал дубок, но вдруг повернулся, пролез ко мне.

— Разбудили, Серый?..— глаза блестели, он был напряжен, звонок.— Здоров спать, с нервами в норме…

— Счастливо, Гарик, храни тебя Господь.

Он смолчал, порылся в кармане телогрейки и вытащил пачку «столичных», таких я давно не видел.

— Держи, пока будешь курить, не забудешь.

— Откуда? — не удержался я.

Он засмеялся:

— Будь спокоен, адвокатские. Не отравишься!

— Спасибо, Гарик‚,— сказал я,— я тебя не забуду. Нас не сигареты, другое связало.

Он хотел что-то сказать, махнул рукой и начал проталкиваться к двери. Я посмотрел наверх: Верещагин: стоял на шконке, расставив ноги в рваных тренировочных штанах, на лице застыла странная улыбка…

— Не понять, за что тебя посадили, Серый,— говорит Сева.—Церкви у нас открыты, или ты… У меня был дружок, в институте, каждое лето ходили на байдарках, в Карелии, привозил иконы, там много, деревни брошены, заходи в любой дом… Толкал иностранцам, дипломатам. Вломили срок. С ним понятно, а у тебя что?

Они сидят на моей шконке — Сева и Костя, отзавтра кали, Василий Трофимыч ушел в суд, мои семейственники меня сторонятся, вся камера знает о моих отношениях с Гариком, что-то для них это значит, понять не могу — что? Сева и Костя без Гарика стали свободней, казались молчунами, а тут завели разговор…

— Иконами я не торговал, — говорю.— Как бы тебе объяснить?.. Ты не ходил на Пасху в церковь?

— Нет‚— говорит Сева,— бабка ходила. Родители — дипломаты, дома редко, больше за границей, а когда, приезжают и у них гости, закрывают бабку в комнате, у нее иконы, лампада… Стесняются или боятся… Хотя чего тут?

— Боятся, им загранку закроют, говорит Костя.

— Могут. Но в тюрьму за это не сажают?..— у Севы лицо интеллигентное, а казался простачком.

— В тюрьму не сажают,— говорю,— да и родители зря боятся, можно предъявить бабку иностранцам — для колорита, они это любят. И политически правильно: у нас, мол, свобода совести, хочешь верь, хочешь — не верь.

— За что ж тебя, если свобода — говорить боишься?

— Я на спецу боялся, не хотел на общак. А дальше общака — куда?

— Хаты и на общаке разные, — говорит Костя,— но если ты у нас прижился, нигде не пропадешь.

— А что такого, — Сева не отстает, — я могу про себя рассказать кому хочешь, если охота.

— В том и дело, — говорю,— держать дома иконы, зажигать лампадку — пожалуйста, если соседи или родственники не возражают, а когда начнешь объяснять про веру — считается религиозная пропаганда, за это статья.

— Так тебя за пропаганду?

— Не совсем, тут еще хитрей. Ты, к примеру, будешь ходить к бабке, читать Библию, учить молитвы, начитаешься и станешь объяснять еще кому-то, а если умеешь писать, напишешь — статью или книгу, это считается пропагандой, могут посадить. Бабка промолчит, она божья старушка, детям боится перечить, на Пасху красит яйца, ходит в церковь, ставит за тебя свечки — никто ей слова не скажет. Но ты-то сидишь за веру, за то, что говорил о Христе? Я, скажем, не выдержу — и напишу: моего друга, верующего человека, посадили за то, что он верил в Бога и соблюдал заповеди! А нам сказано: нет больше той любви, как если положить душу за друзей своих… Меня тоже посадят. Но уже по другой статье — за клевету на советский государственный и общественный строй: у нас нет гонений за веру — в газетах пишут, в Конституции сказано…

— Так у нас нет гонений или есть? — спрашивает Костя.

— Если посадили за веру — есть или нет?.. Сидят люди.

— Какая же клевета, когда правда? — говорит Костя.

— Старая история,— говорю,— и Христа распяли не за то, что Он был Богом, обвинили в политическом преступлении, в подрыве власти. Прошло две тысячи лет, ничего не изменилось.

— Как же не изменилось, — говорит Сева,— не знаю, что две тысячи назад, но сто лет назад у нас и царь был верующий, в тюрьму за веру не сажали… Или было?

— Верно,— говорю,— такого не было и быть не могло. Особенно, если тебе достаточно красить яйца и ни во что не вмешиваться. Но когда ты так любишь Бога, что не можешь пройти мимо несправедливости, готов умереть за своих друзей, ради Христа, тебя обязательно обвинят в политическом преступлении. А рецепт всегда один, при любом режиме — ложь.

— Ну а тебя за что,— не отстает Сева,— за пропаганду, кого защитил или ты… Бога любишь?

— Я написал книгу о человеке, который поверил в Бога, начал ходить в церковь, хотел жить по вере… — короче, как бывает в натуре…

— А что с ним было?

— То же, что со мной — посадили.

— Силен,— говорит Сева, — выходит, сам себя посадил?

— Выходит, так.

— А чем кончилось,— спрашивает Костя,— освободили?

— Я не дописал, это вторая часть. Если выйду.

— Напиши про нас, Серый, — говорит Костя,— опиши нашу камеру и все, что тут…

— Про это написано много книг.

— Про нас не написано,— говорит Сева,— то давным-давно, а про нас…

— Знаю те книги,— говорит Костя,— я за них сел. У меня сто пятьдесят четвертая — спекуляция, а следователь пугал Лефортовым, я книгами торговал, теми самыми и… всякими. На меня много повесили: книги, марки, абонементы за макулатуру… А я в отказе, в глухом — молчу.

— Погоди, — говорю,— а ты знаешь Андрюху Менакера?

— А ты откуда его знаешь?

— Я с ним на спецу почти три месяца… Хороший малый.

— Хороший, — говорит Костя, — он меня и сдал.

— Погоди — как сдал?.. Он рассказывал: его следо ватель купил, прочитал показания… Ты, вроде, в чем-то признался, а он подтвердил… Я, говорит, не знал, что он в отказе…

— Врет,— говорит Костя.— Он меня вложил, никто его не тянул, еще на воле, когда первый раз вызвали. Дурак, не понимает, я его не здесь, так на зоне достану…

— Как же так, он переживал, о тебе самого высокого мнения… Погоди, конечно! Костя! Ты, говорит, поглядел на него и… отвернулся. А если следователь и тебя обманул?

— Ты, Серый, может, хороший писатель, надо почитать, но Гарик тебе верно вмазал — ни хрена ты в людях не сечешь. Гнида он, Менакер, дождется… Он думал, деньги даром достаются. Когда такие деньги, можно посидеть… Хотя, если восемь лет впаяют… А следователь обещал, тут без обмана. Я знаешь как жил, Серый? Подъеду утром на моторе на Кузнецкий — только на такси ездил, мог купить машину, но зачем — ни выпить, ни… Выхожу из машины, а шестерки, вроде Менакера, встречают. Следователь говорит: ты, Ткачев — король черного рынка…

Ай да Костя, думаю, прав, ничего я в людях не…

— Книг, о которых ты говоришь, — продолжает Костя,— через мои руки столько прошло — любые деньги! Деньги не жалко, когда за книги срок… Кое-что почитал.

— А ты, Сева, — спрашиваю, — тоже за книги?

— У меня разбой,— говорит Сева, — игра в детектив. Отец привез газовый пистолет, американский, надели маски, подъехали к одной знакомой… Там много можно было взять… Они легли… Не от пистолета, со страху, а мы ничего не нашли, торопились… До дому не успели доехать — и на Петровку… Разбой с применением технических средств.

— Всё-таки не понять, Серый, — говорит Костя,— в Бога ты веришь, книги пишешь, людей защищаешь… Бог тебя тюрьмой наградил — так?.. Что ж ты боишься?

— А чего я боюсь?

— На спецу общака боялся, здесь…

— Не боится один Верещагин, — говорит Сева, у него крыша течет, он борец за правду. И Машка — того ничем не напугать.