— В какой хате?
— Н-не помню, я там один день…
— А что случилось?
— Зачем вам? Плохо стало. Душно. Народу много, драки.
— И сразу на спец?.. Как же тебя перевели?
— Перевели…
— Говорить не хочешь. Твое дело. У тебя какая статья?
— Сто семьдесят третья.
— В институте работал?
— В институте.
— В каком?
— В МАИ.
Вон как сходится, думаю. Надо с ним аккуратней, напугается, ничего не скажет.
— Давно тут сидишь, в отстойнике?
— Только что, перед вами.
— Следователь вызывает? — не отстаю я.
— Два раза, тянут.
— Ты один по делу?
— Здесь один. Еще на Бутырке.
— Женщина?
— Женщина.
— Ладно,— говорю,— мне не надо. Кто ж остался в двести шестидесятой? Я там два с половиной месяца, как тебя вытащили на сборке перед шмоном — помнишь? Тебя значит на больничку, а меня в двести шестидесятую.
— Там сейчас… пятеро.
— Боря Бедарев там?
У него в глазах ужас, даже сигарету выронил.
— Ты что? — спрашиваю.
— Н-не знаю.
— Что — не знаешь?
— Я больше не могу,— говорит.
— Да что они с тобой сделали, что ты всего боишься? У нас с тобой общее, начало, самое страшное здесь — сборка, она нас связала. Может, я тебе чем помогу, ну… советом, еще чем — что ты в такой панике?
— Не самое страшное,— говорит.
— Что — не самое страшное?
— Первый день, сборка. Дальше было хуже.
— Где? — спрашиваю.
— На больничке. На общаке. И на спецу. То есть… на больничке легче. И на спецу. Но… Не могу больше.
— Тебя как зовут? — спрашиваю.
— Георгий.
— Георгий?..
У меня мелькает смутная мысль, я ее сразу отгоняю. Слишком много совпадений…
— Жора, значит?
— Я никому не верю, — говорит, — они со мной…
— И я никому не верю, что из того? Но людьми-то мы остались? Какая мне в тебе корысть?
— Не знаю,— говорит, — может…
— Ты сам себя загоняешь, загнал, а тебе жить надо. Да сколько б ни дали, все годы — твои, все кончается и срок кончится. Зачем ты себя… У тебя остался кто на воле?
— Остался… Нет, я теперь ничего не знаю…
Не получается из меня утешитель, да и зачем мне, мы в тюрьме, не в богадельне, здесь каждый за себя…
— Значит, Боря там,— говорю, — еще кто? Пахом там?
— Пахом ушел. Они с Бедаревым не… заладили.
— Вон как! А у тебя что с… Бедаревым?
— Послушайте…— говорит он,— я вижу, вы порядочный человек, я здесь таких не видел. Я не могу больше… Все эти месяцы, каждый день меня… обманывают, мучают. Я себя потерял, они меня забьют — понимаете?
— Нет, не понимаю. Мы с тобой в одной тюрьме, пришли вместе. Я только в больничке не был, в тех же камерах.
— Они меня… запутали.
— А ты плюнь! У тебя своя жизнь и срок будет свой! Все равно будет, отсюда не выйдешь. Но здесь, учти, ни от кого, кроме мелочей, ничего не зависит, а у тебя впереди жизнь, не мелочи. Знаешь, как говорят: на воле страшно, могут посадить, а здесь чего бояться — уже посадили!
— Хорошо бы нам вместе, — говорит.
— Может быть. Мне и с Борей было хорошо. Сначала хорошо, потом плохо. Что он тебе сделал?
— Он все время что-то придумывает, я не понимаю… Бывает, как зверь, с ним что-то случилось…
— Что?
— Не знаю… Его не поймешь.
— Не надо мне,— говорю,—я про Борю и так все знаю, а что нет… Не в подробностях дело, мы с ним два месяца спина к спине, на одной шконке.
— Ему нельзя верить, ни одному слову, не поймешь на кого он…
— Ты сам сказал, здесь никому нельзя верить. И тебе нельзя, и мне — нельзя. Что ж, мы должны грызть друг друга? Зачем тебе верить-не верить? Посадили — сиди. Мы скоро полгода здесь, осталось меньше, а там зона — письма, небо, работа, книги, чай будем пить…
— А если опять на… общак?
— Ну и что с того, ты ж там был?
— В том и дело, что был.
— В какой ты был камере? Хоть кого-то запомнил?
— Один похож на… обезьяну, кавказский человек. Другой… старик, борода седая, художник…
— В сто шестнадцатой?!
— В сто шестнадцатой, верно. А вы… знаете?
— Я там месяц… Погоди, меня и привели сразу после тебя? Рассказывали, один выломился… Верно! Из больнички, коммуняка, интеллигент… Так это ты и был?
— Не знаю, может быть.
— «Велосипед» устроили?
— Да, этот с бородой ввязался, ему голову проломили.
— Мы с тобой по одним и тем же хатам, друг за…
— Бермудский треугольник, — говорит,— здесь все так.
— Какой… Бермудский?
— Очень просто, им так легче, проще. У них сетка — понимаете? Скажем, по три, по пять камер в сетке, в ячейке. Они и тасуют — из одной в другую, чтоб самим не запутаться. А нам и не надо, больше, нас все равно закружит…
— Ловко! — говорю.— Кто ж это — кум придумал?
— Н-не знаю, наверно.
— Черный такой, руки волосатые?
— А вы… его видели?
— Нет, но наслышан. Значит, «Бермудский треугольник», а кум крутит эту карусель? Емко…
— Вы не станете на меня… ссылаться?
— Кому «ссылаться»? Да что с тобой, опомнись!.. Послушай, Жора, скажи мне… Ты знаешь такую… Да нет, едва ли, у вас много народу, большущий институт…
— Какой институт?
— МАИ. Разве что случайно… Лаборантка, не знаю какая кафедра… Нина?
— Нина? — переспрашивает он.
И туг вижу — кровь хлынула ему в лицо, красные пятна, на лбу пот…
— Ты ее знаешь? — спрашиваю.
— Если это она. Нина… Щапова.
— Щапова?! Нина. Глаза у нее… голубые, большие, в пол-лица. А бывает… зеленые.
— Она не работает в институте. Ушла. Два года назад… То есть, перешла на другую кафедру, на полставки…
— А почему ты… покраснел? — спрашиваю.
— Это она… За нее.
— Что — за нее?
— Наказание. Мне. Видите как… интересно…
Первый раз глядит на меня. что-то в нем сдвинулось, возникло, чего раньше не было. И глаза отвердели, вот уж не думал, что осталось хоть что-то…
— Скоро пять месяцев, как я здесь, — говорит, — а мне в голову не приходило.
— Что не приходило?
— Спасибо вам, вон как бывает, услышишь от кого-то, о чем-то, а получается — о себе.
— Не понял.
— Возмездие, — говорит он.— И Бедарев что-то плел о возмездии, я не слушал, не надо было. А тут обо мне. В самую точку. Услышал. И эта… баба, что сейчас на Бутырке, пусть она сука последняя, а как тяжело ей, и ее муж, где он, может, и он тут, и вся история, которую. следователь разматывает, а что разматывать, ясно… И все на что я здесь нагляделся, на себя раньше все го… И зона, о которой вы говорите… Все за нее. За Нину. Я виноват перед ней. Я ее обманул.
2
Я уже у дверей камеры почувствовал — плыву. Бросил мешок, прислонился к стене и закрыл глаза, боюсь хоть как-то себя выдать… «Не может быть, — стучит в голове, — так не бывает, здесь не может быть случайностей, накладок…»
Открыл глаза — рядом никого. В другом конце коридора стоит мой вертухай — о чем-то еще с одним, от сюда и голоса не слышно. И ничего не слышно — мертвая тишина.
Собрался с духом, поднимаю голову: прямо против меня железная дверь камеры — «260»…
Он просто не знает — куда, нет распоряжения, потому и бросил в конце коридора, чтоб не таскать по всему этажу, сейчас выяснит, поведет дальше…
Посмотреть бы, отодвинуть щиток глазка… Боря не боялся, когда ходили в баню — двумя этажами ниже, спецовская баня, комнатушка на четыре соска с предбанничком, Боря всегда шел сзади и щелкал глазками всех камер по пути… Он не боялся, а я робею. Когда страх — нет свободы, думаю. Если боишься потерять хоть что-то,— ты уже не свободен, а я все время боюсь потерять, и сейчас, знаю, понимаю — быть того не может! — а все жду, вдруг…
Чудеса начались сразу, как только меня выдернули из отстойника. Миновали один поворот — и спецовская лестница. Та самая! Пусть бы третий этаж, думаю, пусть четвертый… Еще выше… Неужто пятый, мой?! Пятый последний, выше нет, там крыша, а все не верю… Отпер дверь, вывел в коридор… «Стой», — говорит. И пошел вразвалочку в другой конец, обратно.
Пусть рядом, думаю, пусть в другом конце — один коридор, общие дворики на крыше, одна баня. Можно написать на двери во дворике, на стене в бане, можно покричать на прогулке… А зачем, думаю, что за сентименты в тюрьме — зачем он мне? И я вспоминаю глаза Жоры, взгляд, которым он меня проводил, чтб в нем: надежда — на что? — найденный выход — какой? — а мо жет — отчаяние? Что я ему мог сказать, ничего не хотел говорить, здесь каждый решает сам, да и как помочь, если не просит…
И тут вижу: оба идут — «мой» вертухай вразвалочку, второй звенит ключами. Подошли, на меня не глядят… А я все не понимаю, он уже дверь открывает, а я стою у стены, ничего не могу по…
— Чего ждешь — особого приглашения?
Сейчас кто-то их остановит, нелепо думаю я, кто-то придет, позвонит… Разве может быть, чтоб заранее не распорядились, не указали камеру? Все у них продумано…
— Ну!.. спишь, что ли?
Его равнодушие и заставляет меня опомниться. Я хватаю мешок, матрас, делаю два шага — и сзади гремит дверь…
Потом мне казалось, я преувеличиваю свои ощущения: просто растерялся, никак не ждал, заставил себя забыть, что возможно сбыться тому, что и хотеть не решаешься, о чем не позволяешь себе мечтать… Нет, ни чего я не преувеличил, так и было. Даже не радость — счастье было таким полным и… зрелым, ни с чем не сравнимым… Да и с чем его было сравнивать? Чем я бывал счастлив в той прежней, навсегда ушедшей жизни?.. Полнотой любовного чувства? Но разве не примешивалась всегда к той полноте ложка дегтя — страсть, хорошо, не похоть, щекочущий укус самолюбия, страх утратить свободу… Может быть, радость удачи, осуществление выношенной мечты, сделанной работы? А что ее кормило, ту удачу, на чем она взра стала, не на тщеславном чувстве — смог, сделал, доказал, удивил… Мне подумалось однажды, как просто с нами, со мной: сидят два бесенка, из самых распоследних, замызганных, канцеляристы в том департаменте, скучно им, неинтересно, все заране знают, слишком легко, даже азарта нет, обрыдшее дело, канцелярщина. Сидят в загаженном, мерзком отстойнике, играют в кости. Один — блудник, второй — тщеславец. Бросают кости на кого-то — на меня они бросают! И тот, кто выигрывает, получает в тот самый момент безраздельное право… На меня получает право. И меня швыряет — туда или сюда. И я захлебываюсь, выигранной кем-то из тех «канцеляристов» «радостью», падаю ниже, сползаю еще на одну ступеньку. А они ухмыляются. Или перестали ухмыляться: скучно, слишком со мной легко, игра для них беспроигрышная. Но у них такая работа, вот и придумали развлечение, хоть какоето разнообразие — кости. А я на качелях — туда или сюда.