Тюрьма — страница 60 из 80

— Я не толкну, — сказал я, — я Бога боюсь, а ты расхвастался: никто, никого, а ты всем… Тебе и пока­зали.

— Прости меня, Вадим,— повторил Гриша.

— Бог простит, — сказал я. — К Нему обращайся, не ко мне. Он поможет, а больше никто.

— Я еще… побарахтаюсь,— сказал Гриша, — я еще попробую. Может, я еще сам, я теперь...

Было слышно, как рядом скрежетнул замок.

— Выходи... — услышал я.

— Прощай, Вадим! — крикнул Гриша, — Вспоминай!

— Ладно, Гриша,— сказал я, глядя перед собой в железную дверь бокса, — все проходит и это…

— Сколько дадут карцера — чирик, не меньше? — услышал я Гришу.

— А ты думал, чего заработал? — ответил вертухай.

5

— Пой, сука! Пой...

— Уйди, говорю… Отпусти. Больно!

— Не хочешь петь?.. Повторяй: я признаю, что про­дал родину… Признаю, продал план советского завода за ...

— Менты!!

Я ничего не могу понять... Всего пять дней меня тут не было! Пять дней назад нас увели из н а ш е й ка­меры, из два шесть ноль! Ее не узнать… Микрообщак: сизый дым, смрад, гвалт, толпа… Толпа!

Сзади скрежетнула дверь. Закрыли.

— Вадим?! Откуда…

Выхватываю знакомое лицо из кучи, густо обле­пившей дубок:

— Пахом!

Очочки, лицо отвердело,подобралось. Другой. Но тот же — тот самый! Бросаю мешки, шагаю ему навстречу, а он уже выбирается из-за дубка:

— Вадим, Вадим!!

— Откуда ты сюда свалился?

— Третий день… Набивают камеру, сам видишь…Ну не думал!.. У меня место рядом свободное, будем вместе.

— А где ты?

— Да вон, второе место на первой шконке — мое!

Следующая за ней шконка, крайняя. У самого сор­тира лежит коротышка, сжался, скукожился, завернул­ся в одеяло. Возле него блестят черные железные поло­сы — шконка пустая.

— Отлично, — говорю, — сейчас раскатаю матрас…

Пролезаем на шконку к Пахому. У него по-домаш­нему: полочка, на ней табак, нарезанные листочки га­зеты, раскрытая исписанная тетрадь…

— Сочиняешь? — спрашиваю.

— Я теперь кляузник, я их добиваю, добью! Пишу, пишу… В прокуратуру, в ЦК, в «Правду». Я их выведу на чистую воду… Слушаешь радио?

— Мне и без радио весело.

— Зря. Надо слушать. Тебе особенно. Всем, кто со­ображает. Что ты! Каждый скажет, такого не было. Но я их лучше знаю. Увидишь, обязательно проврется. Проколется! Одна шайка. Но — когда? Вот в чем дело. Это и интересно.

— Зачем время тратить?

— Погоди, поговорим! Не так все просто, тут от от­чаяния — и хитрость… Ладно, вместе! Прокололся кум, недодумал!.. Слушай, давай к нам в семью?

— В какую семью?

— А у нас тут две семьи и двое бесхозных.

— На спецу? Вы что?

— Приглядишься… — говорит Пахом.

— Миша! Мой кореш к нам, не возражаешь?

— Ну… если ты… Давайте сюда.

Здесь, и верно, общак, думаю… Миша — конопатый, желтый, черные глаза сощу­рены.

— Давно здесь? — спрашивает.

— Пять месяцев.

— А с Пахомом где снюхались?

— Мы тут аборигены. Видишь, вернулся. Погулял на общаке и сюда. Пять дней на новом корпусе и об­ратно.

— На новом корпусе был?

Этот вопрос с другой стороны дубка: роговые очки, нагнул по-птичьи голову, седоватый…

— Шесть этажей,— говорю, — чистота, свежая крас­ка, вторые одеяла, библиотека — по две книжки на рыло, душевые номера, как в Сандунах, а дворики из розового камня

— Сочи!

— Гебевский корпус, — говорит еще один, золотово­лосый красавчик лет двадцати пяти в шикарном спор­тивном костюме, это он крутил руку узбечонку, когда я вошел.

— Точно знаю, они, для себя строят, тесно в Ле­фортове.

— Вполне вероятно,— говорю, — похоже.

— Большие камеры? — спрашивает Пахом.

— Маленькие, а на шесть человек. Нас было двое, а если набить, на общак захочешь.

— Что ж тебя оттуда выбросили — или сам захотел?

Это седоватый, в очках.

— Двое нас было. Помнишь, Пахом, губошлепа?

— Неужто не пришибли? Вот мразь… Сто семнад­цатая, четвертая часть! Да я его б сам… — Пахом сжал кулаки.

— Пятнадцать лет схлопотал,— говорю, — ладно те­бе, начнем по своему разумению устанавливать справедливость, а потом будем жаловаться — закон не со­блюдают… Получил срок и загулял. Полез на решку, выворотил кирпич, наболтал, язык что помело, а там пишут…

— Я говорю — Лефортово! — кричит красавчик.

—Мне бы твоего соседа, я б с ним разобрался…

— С вами хорошо, — говорю, — и прокурора не на­до… Так что, берете меня в семью? Кто у вас еще?

— Мурат, мой приемыш, — говорит Миша. — И Гера. Вон, на первой шконке.

Мурат — тоненький узбечонок, лицо с нежным пуш­ком, как у девушки, улыбается. Гера — сырой мужик лет под сорок, суетливый, с красным, будто обварен­ным, тупым лицом.

— Тогда, Пахом, принимай мой вклад, — выклады­ваю из мешка продукты, мы с Гришей едва их начали.

— Видали, — говорит Пахом, какого нашел семья­нина?

— Что ж ты, если он тебе кент — обнимался с ним! К кому ты его подкладываешь? — это Миша говорит.

— Рядом будем. Или плохо? — говорит Пахом.

— Соображать надо. К к о м у кладешь?

— А что такое? — спрашиваю.

— Ложись,— говорит Миша, — завтра вся тюрьма будет знать. С кем тебя положили, а ты лег.Я оборачиваюсь на пустую шконку: коротышка съе­жился, лежит на самом краю, носом к сортиру.

— Мурат! — говорит Миша. — Давай наверх, осво­боди…

— Конечно! — улыбается во весь рот Мурат, — дав­но хотел наверх.

Весело! Вон какие порядки в нашей старой камере!

Утром я проснулся и мне показалось, все понимаю, обо всем догадался. Я лежал на первой шконке, на месте Бори Бедарева, на бывшем моем «воровском» —Гера. Места у них у всех, как я понял, случайные, ни о чем не говорят — кто первый пришел, захватил, что получше. Только складывается камера. А кто ее скла­дывает?.. Через проход от меня — Петр Петрович, седоватый, в очках; рядом красавчик Валентин. Эти двое — вторая семья. На другой стороне Миша и Пахом. Коротышка один у сортира. И наверху двое — Мурат и некто, кого я до сих пор не видел. Вчера ни разу не спускался — может, ночью, когда я спал? Лежит носом в подушку, вроде, спит.

«Кто такой?» — спросил я Пахома. Отмах­нулся… Какая ж толпа, думаю, всего девять человек.Разберемся.

Что, все-таки, за история с новым корпусом, думаю я, зачем они меня туда сунули, почему выкинули и — обратно?.. Почему обратно, можно понять: с Гришей накладка, неожиданность, одного оставлять не положе­но и смысла нет — молчать буду, ничего не узнаешь, да и слишком шикарно. На общак не решились, я твер­до обещал написать прокурору и заявить в суде. По­действовало, майор поверил. Зачем им? А теперь на что жаловаться — вернули на место. Понятно. А зачем повели в новый корпус, в чем тут загадка? «Пересмен­ка», некуда было деть, пока сложится камера? Или идея другая — «улыбка Будды»?..

Такая тоска разга­дывать их фокусы — мое какое дело! Все тот же рога­тый, думаю, начнешь крутиться в им предложенном колесе, голова пойдет кругом, ослабнешь, и то, что ря­дом, не разглядишь. Тут и проколешься, того и надо. Вот в чем игра. Я считал — следственная тюрьма это борьба со следователем, он тебя будет дожимать, щу­пать, проверять на вшивость… А тут… Я забыл о моей красотке, видел два раза за пять месяцев! Все проис­ходит в камерах, они меня и без следствия достают, чужими руками размажут…

— Как хорошо в тюрьме!.. — слышу я и перевора­чиваюсь.

Петр Петрович. Тренировочные рваные штаны, чи­стая маечка без рукавов. Лет пятьдесят. Стоит возле шконки, закинул руки за голову, потягивается. Лицо безмятежное.Похож на бухгалтера, подумал я вчера — тихий, внимательно-вдумчивый… Нет, инженер средней руки.А сейчас гляжу — что-то неуловимо-иное: острые гла­за, широкий крепкий подбородок, тяжелые складки ухищного рта… Кто ж такой?

— Пробудился? — спрашивает. — Здоров поспать,нервишки в норме. А вчера гляжу, дергаешься. Не нра­вится в тюрьме?

— Как тебе сказать…

— А чего не сказать — хорошо! Кормят, спать дают, гуляют, в бане моют, работать не надо. Или скучаешь?

— Бывает, — говорю.

— То-то я гляжу… Семья?

— Семья.

— Чудной вы народ, интеллигенты. Тут у тебя ре­шетка, верно. Дверь закрыли. А там — ни решетки, ни запоров — семья… Или у тебя была свобода?

— Дело вкуса,— говорю.

— Да ладно тебе! Вижу, лишнего не скажешь, а все одно дергаешься. Гонишь?

— Тебе видней.

— Я тебе вот что скажу…— сел на шконку, накло­нился ко мне, жилистый, руки в наколках, а грудь чи­стая. Какой он бухгалтер!

— Поторопился, малый. Только вошел в камеру, не огляделся, чего ты мог скумекать? И сразу в семью, харчи отдал… Кореш у тебя. А что с корешом? Плохо ты тюрьму знаешь, сегодня человек один, завтра дру­гой. Не промахнись.

— У тебя какая ходка? — спрашиваю.

— Шестая, на особняк плыву. Года четыре вмажут, пусть пять, больше не возьму, а там поглядим.

— И не дергаешься?

— Законное дело, передышка. Ежели я полгода по­гулял, а год — много, я так живу, тебе не приснится. Не обидно отдохнуть, хоть и на особняке.

— Ты по какому делу? — спрашиваю.

— По квартирному. Дело неторопливое. Изучаем, приглядываемся, а когда созреет… Горячка не годится, по наколке. Или скажешь, с моралью не ладно?

— Как тебе сказать…

— Стеснительный… Погляди с другой стороны. Они копили, откладывали, на мыле экономили… Едва ли, конечно. С такими скучно заводиться. Мои клиенты на­род шустрый, у самих рыло в пуху… Ладно, пускай твоя правда — трудовой народ. Сколько копили — год, десять лет? Приобрели, рады. А я забрал. Обидно, да?..Переживают, слезы льют. Жалко человека, тем более, если женский пол… А меня не жалко? Полгода в тюрь­ме, месяц на пересылках — и на зону! Год, другой, пятый… Кому хуже?

— Ловко.

— Справедливо! Ущерб материальный или, как го­ворится, моральный. Что перевесит?

— Меняй профессию,— говорю, — тебе судьей слу­жить.

— Скучно,надоест копаться в дерьме. Мое дело почище… Ты приглядывайся, это тебе не книжки пи­сать…