Дальше Саня не помнит. Побежал по улице, кричит, рвет на себе волосы: в подполе мать — изрезана, залита кровью.Взяли Саню, взяли Степу. Кто такой?.. А, старый знакомец! Известный человек, два раза оттянул сроки, жил неведомо где, скрывался от надзора, а за два дня до того, как появиться последний раз у Сани в баньке, нашли Степину мать — и тоже в подполе, и тоже изрезанная. На другой день Степа признается: свою мать он убил, денег не давала, а у нее были, нашел. А Аграфену Тихоновну они вместе с Саней. Тоже денег не давала. Надо похмелиться, а она не дает. Саня, мол, ударил, а Степа ему в руку нож. Трудно поверить очевидной истине пинкертонам из Наро-Фоминска, Саню с детства знают, кореша: пьяница, верно, бездельник, знаем, но чтоб мать, Аграфену Тихоновну?.. Выпустили Саню. Он похоронил мать, справил поминки, а через неделю его снова взяли — и с концами.
Мрачная, пьяная история. Свидетелей нет. Два человека и труп. Один одно, второй — другое. А причем тут отец, сад-огород?.. Стоит дом бывшего директора школы, а ныне пенсионера, на краю города, на развилке, сад-огород одним боком спускается к речушке, другим к оврагу. Хорошее место для уединения. А чуть подальше еще один дом — в два этажа, третий мансарда, веранда застекленная, веранда открытая, подземный гараж, службы. Хозяин дома — советская власть в райцентре. Асфальтированное шоссе летит мимо сада-огорода, а к двухэтажному особняку не подъехать: речушка, овраг, сад-огород — не подобраться; объезд далеко, мост строить дорого, да и будет бить в глаза — шутка сказать, персональный мост! Куда проще спрямить дорогу через сад-огород, залить асфальтом — прямо к подземному гаражу. Нормально. Потолковала советская власть с бывшим офицером, бывшим директором школы, ныне пенсионером. Ни в какую, он и говорить не желает: ни деньги ему не нужны, ни квартира в городской пятиэтажке. Еще, мол, раз придешь, спущу кобеля. Жили бы на проклятом западе — поджечь, купить гангстеров, а у нас развитой социализм, не ихний распад. И тут судьба шлет подарок: сын бывшего директора школы родную мать зарезал! Под такое дело можно не только сад-огород сковырнуть — вон из партии, из города, не порти нам картину победившего социализма!
И заработала следственная машина. А что работать — все ясно: спился, связался с рецидивистом-изувером, тот во всем признался… А Саня бормочет, ошеломлен, раздавлен… Чем раздавлен — страхом наказания, его неотвратимостью, чем еще! И не слушают, что бормочет. Это уже не говоря о том, что истина следственная ли, судебная всегда относительна и не может быть абсолютной. На том и стоит наше правосудие. И правосознание, кстати. Не забыли открытия Вышинского, на нем воспитаны, вскормлены, взросли, возмужали — как забудешь, разве устарело?
Зарыли Саню. Но, видно, переборщили с «относительностью истины», как уж сляпали дело, если суд после трех дней п о к а з а т е л ь н о г о процесса отправил его на доследование, а Саню обратно в тюрьму? Редко такой брак в столь очевидном деле при полном взаимопонимании с властями. Тебе же хуже, сказал Сане следователь, так бы натянули пятнадцать лет, а теперь разменяем, сам захотел… Но главная Санина победа не в доследовании — отец поддержал, поверил, вот в чем надежда, она и дает силы: не один, ему верят, потому он и опомнился на своей шконке, шаг за шагом восстановил тот роковой день, уже не только за себя, за мать борется, отца защищает. Вон на что замахнулся: истина ему нужна, не может она быть относительной, только абсолютной, требует настоящего следствия, объективного суда, для которого всякое сомнение — в пользу обвиняемого, для которого ничего нет выше принципа — одного невиновного освободить важнее, чем осудить десять виноватых.
Но это принципы, теории, они хороши в книжках, а тут реальность: Наро-Фоминск, правосудие, заквашенное на открытиях Вышинского, правосознание, для которого только властям принадлежит последнее слово в решении судьбы человека. На одной чаше весов теория и принципы, а на другой — пьянствовал, тунеядец, рецидивист-изувер с его чистосердечным признанием. И отец-гордец с садом-огородом… Нет вещественных доказательств? А кровь на Сане — не доказательство?
С той крови Саня и начал свою защиту. Малевал рекламу, напоролся на гвоздь в старой фанере, внимания не обратил, а по профессиональной привычке обтирать руки об штаны, и обтирал кровь с пальца — моя кровь, не матери! И что палец порезан — стоит в протоколе. И еще одна п о д р о б н о с т ь , он на ней заклинился, с разных сторон поворачивает: подельник-изувер утверждает, что дал ему в тот последний день деньги на две бутылки и они их выпили, а Саня говорит — купил одну, потому что больше решил не пить, и деньги вернул. И свидетель есть — продавец в магазине, она помнит! Зачем ему было требовать у матери деньги, он знал, деньги есть — были! Требовать из сиротской материной пенсии, а когда не дала — убить?! Митя, Митя Карамазов бьется за истину в уголовном процессе, забыл, что судьба его в руках советского правосудия, советской юстиции, советского закона, который все семьдесят лет пылился в рамочке под стеклом, которому никогда дела не было до человека, и сегодня не замечают, что тут п р е ц е д е н т , тем более дорогой, что все против обвиняемого…
Хорошо написал, убедительно, четко, и экспертиза за него: «нет возможности у т в е р ж д а т ь , что кровь на штанах обвиняемого принадлежит пострадавшей». Нет возможности утверждать! И следствие записывает т а к у ю экспертизу в актив обвинения…
Я проснулся от того, что меня мазнуло по лицу жестким. Кто-то выбирается из прохода между нашими шконками… Саня? Обогнул дубок и полез наверх… Разбудил, гад. Целый день мучил кошмар от его записок, ночью кровавая каша перед глазами и утром опять он?..Я перевернулся и посмотрел в окно: небо между ресничками чуть-чуть светлело. Рано. Зачем он спускался — сигарету стрельнул? Сигарет у нас уже третий день нет, курим табак, но у меня под матрасом, не достал бы, да и не похоже на него, чтоб без спроса. Накануне мы долго разговаривали, он объяснял, что не вошло в жалобу. Я-то поверил ему, но слишком много водки в деле, да и зачем следователю возиться, а тут все надо сначала, перечеркнуть столь блистательно завершенную работу… Адвокат нужен, сказал я ему, настоящий — смелый, азартный, для которого такое дело — карьера, путь к успеху. Журналист нужен, который громыхнул бы сенсацией: детектив с психологической, социальной подкладкой — по Достоевскому и Короленко. Но где сегодня адвокаты, где журналисты? Достоевский сто лет как помер, а Короленке за статью в защиту как бы уголовную статью не впаяли.
Рядом со мной шконка пустая. Петр Петрович моется, разделся до пояса, вижу только его спину. Гера и Мурат спят. Что ж эти двое да в такую рань? Саня обычно не встает до поверки, корпусной тянет его за здоровенную лапу, Петр Петрович поднимается пораньше, но чтоб первым… Впрочем, не так уж крепко это меня занимало: одному не спится, другой полез к нему за спичками или еще за чем. Не потерять бы еще одно утро. Утро, утро — вот что дороже всего. Быть одному! Если хочешь писать, каждый день должен быть похож на предыдущий, монотонность нужна — до скуки, как лошадь по кругу, иначе не выйдет, я всегда это чувствовал, не формулируя, знал, а потому боялся и не хотел любой перемены, так и здесь — оставьте меня в покое, хотя бы на час, мне бы додумать, до…
После завтрака Петра Петровича потянули на вызов.Я лежал и смотрел, как он собирается. Он надел чистую рубашку, пиджачок, положил в карман сигареты —пачку! а у нас, кроме табаку… Поднял подушку… Поворачивается ко мне. Я даже заморгал. Он уставился на меня: глаза лодочками вприщур, острые, жалят… Отвернулся, со злостью швырнул подушку, завернул матрас, сел на шконке и в упор глянул на меня.
— Ты вот что, парень... — начал он.
Открылась дверь.
— Вахромеев! Долго ждать?
Петр Петрович сплюнул на пол — никогда с ним такого не было! — и вышел из камеры.
— Что это с ним? — подумал я вслух.
Сверху спустился Саня, ходит по камере, руки за спиной. Потом пролез ко мне, сел напротив на шконке Петра Петровича. Он менялся день ото дня: живой, явно неглупый, с юмором. И глаза открылись. Нашел точку, становится на ноги.
— Такое дело, мужики, — громко говорит, ко всем обращается. — Или мы рискнем, себе докажем, люди мы, а не камерная шваль, или уже сейчас заявим: останемся кроликами, сожрут — заслужили. А сидеть нам всем, отсюда не уходят. Кому больше, кому меньше, а всем долго.
— Мне лучше всех… — сказал Саня, — легче. Меня они отсюда едва ли выкинут, остерегутся, в другой хате пришьют с такой обвиниловкой, не зря создали условия…
— А Нефедыч, — спросил я, — его пожалели?
— Ну и пес с ними, — отмахнулся Саня, — стало быть, и мне, как всем. Короче: где твоя тетрадка, Вадим?
— Какая… тетрадка?
— В которой пишут. В которой ты позавчера…
— А тебе на что?
— Испугался! Дорожишь тетрадкой?
Вот и приехали, думаю, а я все ждал, на чем меня…
— Что у тебя за заходы, Саня?
— Покажи тетрадь, Вадим… Да не бойся, не возьму!
— Как ты возьмешь, если я ее тебе не дам?
— Тьфу! — говорит Саня.
— Мы с тобой время теряем, а не знаем, много его осталось или нет?
Я вытащил из-под шконки рюкзак, развязал. Третьго дня, верно, я писал в тетрадке, потом сунул в мешок..Сверху не было. Я пошарил поглубже, прощупать не смог и вывалил содержимое на одеяло.
— Не ищи,— сказал Саня, — вот она.
Он вытащил тетрадь из-за пазухи:
— Твоя?
Я ничего не мог понять.
— Значит так, Вадим, — сказал Саня.
— Я за эти месяцы належался, считай, на весь будущий срок выспался. Просыпаюсь рано, все об одном. Сверху хорошо видно, пристрелялся. Сегодня гляжу, наш пахан не спит, глаза без очков, дай, думаю, схвачу на карандаш, очень меня его личность заинтересовала. Открылся. Рисую, поднял голову, а его нет. Приподнялся, а он в твоем мешке шурует. Вытащил тетрадь — и под подушку.