— Это как понять?
— Мне, скажем, надо много денег. Что тут худого? Тебе, к примеру, много не надо. Ты — писатель, что тебе надо?
— Комнату, чтоб дверь закрыть. И открыть, когда захочу. Стол нужен. Койка. Бумага, чернила. Машинка пишущая… Все, пожалуй. Чтоб напечатали. Хотя… Необязательно.
— И верно, не много. А мне… Мне машина нужна, не машинка. Баба нужна. Не одна. И не две. Квартира в Москве, дом за городом. Еще один — в Риге. И в Крыму не помешает. Ночью я в ресторане, днем отсыпаюсь, до обеда…
— А зачем?
— Надо — и весь разговор. Потребность у меня. Разве такое, как бы сказать, «надо» — преступление?
— Если у тебя, скажем, наследство…
— Я и говорю — ты такой же! Откуда, докажи на что живешь, как получил… Какое вам дело! Есть у меня. Вот чего советская власть не понимает, никогда не поймет. Ты и то не понимаешь. Все люди разные… Как у вас говорят?
— Один любит пряники, а другой соленые огурцы.
— А я о чем? О том, что советский закон запрещает жить, как хочу, как считаю нужным. Ты в Бога веруешь, а забыл, с нами Бог разберется — надо нам или нет. Бог дал мне свободу выбирать, а советская власть свободу, которую мне Бог дал, прибрала к рукам. Правильно?
— Пожалуй.
— В том и дело. Ты считаешь, я преступник. Почему? Да, я разбогател, но разве я нарушил закон, который мне Бог дал? Я никого не убивал, не воровал. Но делать деньги, чем весь мир занимается — белые, желтые, красные, черные! — разве Он запретил?
— По христианскому вероучению, человек должен соблюдать закон государства, в котором живет.
— Что ж ты не соблюдал?
— Я не нарушал закон.
— А почему ты в тюрьме?
— Они нарушили, не я. Толкуют закон, как хотят.
— Законник! Что ж это за закон, если он, как дышло, куда поворотишь, туда и вышло! Если я не могу жить где хочу, как хочу, не могу не работать — обязан, не могу продать, что мне не надо и что у меня с руками оторвут, другим позарез, а мне лишнее? Мое — я и цену назначаю. Почему мне запрещают менять шило на мыло: у тебя шило, а у меня мыло — наше дело, если договорились! Если книгу не могу написать, не спрося разрешения у… вертухая, а он ее и прочесть не сможет! А без его позволения разве ее хоть кто напечатает? По-твоему, законно?
— Да, тут ты, пожалуй, прав.
— Вот что такое советская власть,— говорит Арий,— она уничтожает человека не тем, что может его посадить ни за что, может и убить ни за что — законы они толкуют! Она его тем унижает, что не дает жить как он хочет. Бог разрешил, а она — не дает.
— Не разрешил,— говорю,— а попустил.
— Да?.. Ну, я русский язык, наверно, плохо знаю.
— Хорошо знаешь, здесь дело не в языке.
— Еще бы не знать, тридцать лет по лагерям. Русские лагеря, не немецкие… Ты пойми, она человеку не только не дает жить по-человечески, она его ломает, корежит, с детства уродует. Вырос мужик, а не понимает — человек сн или поганая овца, только и сгодится на шашлык, если ее кормить, само собой, а где у нас кормят? И чтоб ему доказать, что он может остаться человеком, если захочет, что эта власть не для людей — знаешь, что нужно?
— Теперь знаю,— говорю.— Показали.
— Доехало. В тюрьму его надо посадить, вот он где поймет — кто он и кто она. Ты мне скажи: таких, как в тюрьме, много ли ты видал на воле?
— Не много.
— Вот я о чем. Решето. Кто просеется, а кто останется. А решето встряхивают, трясут. Десять лет трясут. Еще десять. А потом еще червонец. А он остался, не просеялся. Кто ж Богу угоден — он или власть — она так и не смогла его уничтожить? За кем правда? Или я опять не верно по-русски?
— Все верно, что тут скажешь.
— Чем я промышляю!— говорит Арий.— Я деньги не считаю. Разве в том мой бизнес, за что они меня судят? Мелочевка. Ну заработал, купил-продал, валюта, то, другое… А я, ребята, миллионер. Когда выйду…
— Спрятал, что ли,— говорит Гера,—закопал?
— Закопал. Никто не возьмет. Мои.
— А если реформа,— говорит Гера,— будем прикуривать от твоих червонцев?
— Ты, малый, червонцы сшибаешь, тебя и трясет,— говорит Арий.— Завмаг лапу тебе в карман, народный контроль с тебя тянет. А у меня никто не возьмет.
— В чем же твой бизнес, Арий, в какой валюте?
— Еще не понял? Хреновый ты писатель. Тысяча долларов за любую русскую судьбу, с руками оторвут, не так? Ты за полгода сколько узнал русских судеб? Сотню, не меньше? Помножь тысячу долларов на сотню… А за тридцать лет, как я? Возьми у Мурата карандашик, посчитай?
— Да,— смотрю на него во все глаза,— коммерция…
Здоровенный, руки, как у меня ноги, движения неторопливые, точные. Камеру он на второй день знал наизусть, навидался… Неужто тридцать лет?
Чемпион Латвии по боксу среди юношей… Спортивная карьера на том, впрочем, и кончилась… А сколько правды в его рассказах— да и во всех рассказах, за которые будут нам платить по тысяче долларов! Заплатят-не заплатят, а сейчас он передо мной, рядом на шконке.
Первый раз посадили Ария через год после войны. Мальчишкой. Там самым юношей-чемпионом. Перешел в десятый класс, жрать в Риге нечего, отца нет, у матери их трое. Нанялся на лето в колхоз. А первого сентября собрал тетради-книжки — и в школу. Через неделю за ним пришли. Три года за самовольный уход с работы… Врет или правда? Но ведь могло быть, бывало — все тот же указ от седьмого-восьмого! На том и кончилось его образование и началась борьба за выживание— кто кого, он или о н а ?
— Через два месяца выйду,— говорит Арий, лежим рядом, только мне говорит.— Срок кончится.
— Ты ж на особняке?
— Я всегда на особняке. Суд уже был, дали два года. Ну… как дали. У меня баба, позавидуешь — все может. Как танк. Бутырку в первый месяц купила, каждую неделю передача. И сигареты с фильтром, и ветчина, и икра… Администратор в «Национале». Она и здесь успела. Прижала… Петерса. Видал его?
— Где мне его увидеть?
— Она к нему в кабинет, а он от нее. С первого дня не оставляет в покое. Он во двор, в машину, а у нее машина возле ворот. Догнала в переулке, прижала к тротуару. Он вылез. Ты что, говорит, моего мужика убить хочешь? Он больной, ему то и то надо… Пошли передачи! Увидишь, чем такие бабы кормят…
И следователь у нее трепыхается. Свидания у него в кабинете. В Бутырке. Закроет кабинет и гуляет час, полтора. Все в ажуре. Два года выбила. Но… переборщили. Не она, сейчас всю Бутырку трясут, все руководство. Кого посадили, кого поснимали, кого посадят. А мне надо? Пускай их псов, понюхают… Что знаю, скрывать не стану — верно? Нагляделся, почти два года там. Говоришь — они по-своему закон толкуют? Пусть толкуют, а я про них расскажу. Меня следователь перевел сюда, чтоб на Бутырке не пришили. Сечешь?
— Не так чтоб, но…
— Они ко мне сюда ездят. Не по моему делу, по Бутырке. Мое не трогают; суд был, срока осталось два месяца, я им нужен, как свидетель по Бутырке.
— Ты им веришь? — спрашиваю.
— Как тебе сказать… Верю-не верю, а у меня чистенько, следак мужик ловкий, больше меня повязан. Если хоть что, я пасть открою — где он?
— Неужели выйдешь?
— А куда они денутся? Не первый раз… И мы с тобой не будем зря время давить. Два месяца надо прожить. Для начала… конкурс. Я рассказ и ты рассказ. На пачку сигарет?
Вон оно как, думаю, много совпадений, а все ли случайные? Чудес в тюрьме не бывает. Каждый за себя.
— Я не в той весовой категории,— говорю,— по заказу не пишу.
— Не по заказу — о чем хочешь?
— Я свое отписал.
— Хорошо. Давай мне тему,— не отстает Арий,— а потом скажешь, чего я стою?
— Напиши про… решку. Чем не тема?
Он поднимает голову и глядит в окно. Глаза у него светлые, прозрачные… Нет, ничего я не понимаю в людях.
— Решка… Попробую. Хотя…— он пожимает плечами.— Классика…
Утром он дал мне два листа, исписанных с обеих сторон крупными, почти печатными буквами. Грамотно и… вполне исчерпывающе. Не рассказ — эссе об истории «решки». Хорошо. Скучновато. Я ему сказал, что думал.
— Я и сам вижу — не мое. Не зажегся. Я другой напишу. Давно хотел. «Кружка кипятку» назывался рассказ. О карцере.
Он и его написал ночью, а утром отдал мне. Да, он писатель, думаю. Настоящий писатель! Что ж я оплошал, отказался от карцера, сколько раз предлагали, недавно была возможность, адвокат помешал…
Можно писать о карцере, если в нем не был? Есть право?.. Один скажет, можно, другой — нет, но разве дело в том, кто что скажет? Напиши, попробуй! В чем же здесь сила, думаю, в истинности переживаний или в точности фиксации пережитого? Сколько я сльгшал рассказов о карцере — но разве я б ы л в карцере?..
Глядит на меня, не хочет, чтоб заметил, что ему важно.
— Замечательно, Арик, тебе надо писать.
— Не врешь?
— Зачем мне? На этом ты не разбогатеешь, но… Ты должен сохранить, спасти в себе. Никто не знает, а ты узнал. Только ты.
— А почему не разбогатеем? На Западе напечатают?
— Напечатают. Но это работа, Арик, и… тяжелая. Этому ты научишься, можешь. Превосходный рассказ, но… Писатель — это не просто ремесло, жизнь другая, существование — другое. Напишешь, напечатают… Этого мало, Арик. Ради чего? Заради денег не получится. И машины не будет, она не нужна, только пишущая. Тебе предлагают выбор — машина или машинка?
— А то и то — не выйдет? Мне того и того надо?
— Тут не торгуются. Ты торговался за… «кружку»?
Кружка кипятку в залитом водой карцере. День пролетный, день залетный… Так мне не написать, чтоб так написать, надо чтоб тебя… одарили карцером, спасли экружкой кипятка, чтоб ты узнал ее истинную цену и свою истинную цену.
Тридцать лет, думаю. Надо бы начать раньше. Не успеть.
Матвея привели под вечер, к ужину.
— Начнут набивать хату,— сказал Гера,— побарствовали.
Мы и верно, разбаловались. Недели две живем впятером. У троих постоянные передачи — у меня, у Геры, у Ария. Ларьки у нас троих и у Мурата. Только у Сани пусто. Не велик труд прокормить одного, когда у четверых есть. И на прогулку всей камерой — весело, вольготно. Арий рассказывает, рассказывает, а вечерами со мной, доверительно. Только с Саней у него напряг: не верю ему, сказал Арий, прочитав Санину жалобу, много накрутил… Учти, сказал Арий, я с каждым по-другому разговариваю, иначе не поймут. У нас с тобой свое. Мне не машинка нужна — машина. Что ж я буду одним пальцем, вон они у меня какие, не для того… У тебя есть машинистка? Там поглядим, говорю, будет воля, будет и машинистка. Но тебе же м а ш и н а нужна, рестораны? Мне много чего надо, говорит, а как отправим на запад, у тебя есть кто? Неужели… в «Национале» не найдешь? А они годятся? — спрашивает.