«А что тебе?»
«Да нам все надо! Лишним не будет…»
Вытащил теплые подштанники, рубаху…
«Вы не из двести восемнадцатой?» — спрашиваю.
«Месяц назад оттуда.»
«Ария зиали?»
«А ты его видал?»
«Сейчас от него. На спецу, на пятом этаже…»
«Сльшь, ребята, живой Арий! Как он там?..»
Рассказал.
«Отдайте рубаху,— говорит один,— самому сгодится.»
«Не надо, подгонят: Еще суда не было, пока уйду…»
И тут Федя открыл дверь…
«Держитесь, мужики!..»
Эх, как их перекрутила ржавая мясорубка!.. Мимо по больничному коридору шествуют чучела-не чучела, смех да и только — да ведь и я такой же! Халаты без завязок-пуговиц, голые ноги; веселые, горластые…
Федя уже рядом со мной.
— Ты вот что… Тут тебе не гоже стоять. Пока определят, посиди-ка ты…
Открыл черную дверь.
— Заходи.
— А в чем проблема, Федя?
— Хату подбирают. Посолидней, посмирней — сечешь?
— С самого утра, как тебя увидел, ничего не пойму.
— Подкормить тебя надо, дура! Шевели мозгом…
— Кто ж подбирает?
Он закрыл дверь, а я стою, двинуться боюсь.
Камера небольшая… Палата! Свет потушен, а с в е т л о ! Нет «ресничек» — решетка, намордник не доходит до краев, солнце брызжет в зазоры; одноэтажные шконки— кровати! Против чистенького сортира непонятное сооружение: высокий столик, а над ним…
И тут я понимаю к у д а он меня запихнул. Над столиком кукла — целулоидная, ярко оранжевая, раскорячила пухлые ножки, растопырила ручки, покачивается на веревочке… «Мамочки»!… Вон я у кого в гостях!..
Дверь открывается. Федя.
— Курить нету? — спрашивает.
— Откуда? Мало меня учили, как завел к фельдшерице, — все отобрала, голым пустила…
— Держи,— протягивает мятую пачку «дымка», четыре-пять сигареток.— И спичек нет?.. Покури у окна. Жди…
У фельдшерицы я оказался полным лохом, а сколько наслушался, учили, предупреждали… Все, говорит, снимай, вот тебе трусы, майка, чтоб своего — ничего. Тапочки оставь. — У меня нету. — Тогда в сапогах. Мыло возьми. — А штаны — как же я пойду? — Так и пойдешь, молча. И чтоб табаку — ни крошки. Найдут сигарету — в карцер… И снова я упустил карцер.
В такой бы камере, думаю, оттянуть три года. Годик, пусть месяц — да хоть бы три дня! Подхожу к окну. В зазоре между стеной и намордником— двор… Дерево! Зеленое, разлапистое, шумит — воздух, ветер, запахло травой, листьями! После смрада, потного отстойника, в котором сейчас ждут этапа мои полосатые братья…
Ветер швырнул ,раму, зазвенели стекла враз потемнело, загремело — и хлынуло потоком. Гроза, дождь! Стучит в намордник, заливает подоконник, высунулся к самой решке, ловлю губами, открытой под халатом грудью… Господи — за что?.. Благодарю Тебя, Господи!
— Дождался! Поговорить с человеком!.. П о го в о р и т ь ! Наговорился с ворьем, хапугами, бандитами… Ты не подумай, парень, я и сам такой — вор, хапуга, но я — ч е л о в е к . Ты, вижу, можешь понять.
— За что ж ты Осю-то Морозова, Андрей Николаич? Или он не человек?
— Человек. И ты, Зураб, мы с тобой оба люди. А за что мы сидим, ответь? За дело! А теперь об этом парне сообрази? Человек о Боге заговорил, о нас сирых-убогих вспомнил, о нашем житье-бытье. А его куда? За решетку! Кто виноват? Не мы с тобой, не Ося-добрая душа — два уха и оба глухие? Спишут с нас, забудут? Нет, малый, нам и его повесят, не отмажешься. Мы за него виноваты, наша власть, народная. Голосуем — поддерживаем, не голосуем, тоже поддерживаем. Или ты против голосовал? Мало того, мы эту поганую власть и тем поддерживаем, что обворовываем! Считаем законной! Кабы не законная, разве я б у нее воровал?
— Экий вы парадоксалист, Андрей Николаич,— говорю я.
— А что — не верно? Или думаешь, у меня — да у кого ни возьми, последним надо быть!— поднялась бы рука на того, кто вне ихнего жлобского закона? Да не в жизнь! Сам бы придавил, если б кто, скажем, в церковь залез или в твоих, к примеру, рукописях стал копаться. А из ихнего кармана, который они з а к о н н о народным добром набивают — чего не взять? Свое?..
Тоже персонаж, думаю. Лицо бледное, отечное. Ноги, как бревна, он их руками со шконки на пол, с полу — на шконку, а внутри клокочет…
— Давай, Андрей Николаич, открой свою программу переустройства нашего свободного общества в еще более лучшее,— подзуживает Зураб.
Зураб — здоровенный татарин, страховидный, бритая голова, лопоухий с приплюснутым носом, веселые глазки посверкивают.
— Могу и программу… Но разве они хоть кого послушают? Если б и рай пообещал, им не надо. Себе соорудили. Семьдесят лет погуляли, еще семьдесят на нашей шее продержутся.
— Кто из них семьдесят лет продержался? — урезонивает его Зураб,— их что ни год шлепали, едва ли в рай, им другая зона…
— Пожалел! — кричит Андрей Николаевич.— Не зря тебе в детстве кричали: «свиное ухо!» Нет для них на земле места! Разве в том дело, что хапают, пусть бы, я сам своего не упущу. Но что они с нами сделали, ты подумай! Слышь… Вадим тебя?.. Я никак в толк не возьму— шестьдесят лет прожил, вроде, соображаю, а ихнюю логику не пойму. Ни логики, ни здравого смысла! Все себе во вред. Да черта мне в том, что им — стране во вред! Кто они такие?
— А кто мы такие? — говорю.— Это не я, мой сокамерник спросил. Убийца, родную мать зарезал.
— Вот! — кричит Андрей Николаевич.— Я о том самом — кто мы все такие? Россия… Двести пятьдесят миллионов, пусть не одни русские, кого только нету — кто мы?
— Мудаки,— говорит Зураб,— Мы и дома мудаки, и на работе, и… Кому не лень, все помыкают. Мы с тобой, Николаич, и своровать не смогли, сели. Да разве мы воры? Зря лезешь в чужую компанию, не твоя масть. Сто семьдесят третья — не воровство.
— Ладно, Зураб, мы не в суде, не у следователя, я не про уголовный кодекс.
— Нет, погоди,— и Зураб завелся,— я тоже не хочу перед новым человеком дураком оказаться…
— Дураком, не хочешь, а мудаком согласен?
— Я тут пересекся в одной камере с начальником управления торговли, продуктовый главк,— говорит Зураб.— Ба-альшая фигура! Жалко, говорит, не успел наладить дело, посадили… А какое, мол, дело, если не секрет? Перевести, говорит, торговлю на автоматы, договорились с фирмачами на западе, завезем автоматы — и воровать не будут. Будто сам он сел за то, что обвешивал! Дурак ты, говорю ему, хоть и начальник главка, твои автоматы в любом магазине в первый же день так подтянут, не расплатишься, вот когда тебе будет срок — шлепнут! Разве тут автоматами выправишь?
— А чем? — спрашиваю я.
— Вот я о чем! — Андрей Николаевич сбрасывает ноги со шконки.— Они теперь… Слушаешь радио, читаешь газеты?.. Кроят и кроят, залатывают. Гласность у них начинается, счеты сводят. Что из того выйдет, окромя тришкиного кафтана?.. Ты правда в Бога веришь?
— Верую,— говорю.
— Вот тебе, Ося, и разговор! — кричит Андрей Николаевич.— Вот в чем сила!
— Что за сила? — Ося небольшого росточка, седоватый, добрые глаза, аккуратненький…— Я четыре года оттопал, до Волги добежал, потом до Праги прополз, проехал, а Бога не видел. Чертей встречал, а Бога?.. Нет, не пришлось.
— Видал?! — кричит Андрей Николаевич, говорить спокойно не может.— Еврей и Бога не знает? Ветеран недорезанный! Ветхий завет кто нам оставил? Кто псалмы написал? Матерь Божия из каких будет? А он, кроме чертей, никого знать не знает!
— Понесло,— говорит Зураб,— теперь его не остановишь.
— Ты послушай, Вадим! — кричит Андрей Николаевич.— Каково мне в этой камере? Полгода тут! Ну была б синагога-мечеть, я бы весь сроку оттянул, ума бы набрался, о Боге поговорить — хоть с мусульманином, хоть с евреем? О Боге! А с этими советскими недоумками— о чем? Какая разница, что один ловчила, с ним на узкой дорожке не встречайся, а другой — мухи не обидит? Зачем они мне?.. Слава Тебе, Господи, православного кинули.
— А наш говорун тебе не подходит,— говорит Ося,— из русских-перерусский?
— Его мне в первый день хватило,— говорит Андрей Николаевич,— только и передыхаю, когда выдергивают, спасибо, часто. Поговорить, пока нету…
— Кто такой? — спрашиваю.
— Увидишь. Темная вода. Не зря кинули. Что-то у него стряслось на корпусе, отмокает… Погоди, не про то разговор, мне успеть, помешает… Кто мы такие, спрашиваешь? Что с нами сделали?.. Я тебе вот что скажу…
Что ж они мне за хату подобрали, думаю, а ведь долго подбирали, часа два цроторчал. у залитого звонким дождем, подоконника, в «мамочкиной» камере с целулоидной куклой… Выдали одеяло, две простыни, подушку с наволочкой… Тоже белые стены, светло, чисто, одноэтажные шконки, два окна с намордником без ресничек. Три человека, я четвертый, пятый на вызове…
Подбирают, чтоб посолидней, сказал Федя, посмирней… Да кто бы они ни были! Отлежусь, отмокну, еще кормить будут! Хотя бы ужин… А этот говорит, говорит…
— …ни логики, ни здравого смысла! А откуда ей взяться, ты подумай, Ося, покрути еврейской башкой? Чертей он видел! А кого ты еще мог увидеть?.. Умом не поймешь, требуется другой инструмент. На брюхе он прополз до Волги… Разве поймешь — брюхом? Не-ет! Метет, свистит, воет, в глазах песок — и это от Невы до Камчатки, и это семьдесят лет! Разве тут логика? Ты подумай, Вадим, я тут полгода и ты полгода—живут люди! Видал их, живые?
— В каждой камере видел.
— Вот! А здесь гуще, свирепей, не будешь держаться за шконку — сорвет. Но и здесь — люди. Больные, покореженные, себя предали, душу, совесть, все продали… Кто они, спрашиваешь? Кто — мы? Воры, убийцы… Но если и они, если и мы — люди, если и тут — живые, что ж их и там нет? На воле? Есть! От Невы до Камчатки— посчитай!.. Им надо шаг сделать.. Трудно, что говорить, но… последний шаг— понимаешь? Не сделаем — пропадем. Остановиться надо, куда мы все зашли подумать, не туда шагнем— пропали, никто, ничто не вытянет. Голову поднять и… Ты понимаешь меня, Вадим?
— Понимаю, я тебе рад, Андрей Николаич. Спасибо.