Тюрьма — страница 77 из 80

— Неужели только чертей, а Бога не услышим? По­ка гром не грянет, мужик не перекрестится — что ж, не гремит—мало?.. Вот Он рядом, протяни…

Он задыхается, хрипит, Зураб бросается, к нему, под­нимает, укладывает ноги-бревна на шконку, Андрей Ни­колаевич валится на подушку, на губах пена…

Дверь открывается…

Шмаков?.. Коля?!

— Вадим?! Ну, чертяка! Встретились! Я знал, не может быть, чтоб не повидались!.. Отощал… Подкор­мим! Верно, братва?.. Везут ужин. Рисовая каша с мо­локом, компота у меня две шленки. Давно не хлебал?..

— Ты что, Вадим?..

2

Мне хорошо и р а д о с т н о . Я не просто счастлив — смущен. За что мне? А ни за что, никто не стоит тако­го. Разве т а к о е заслужишь, разве хоть что-то равновеликое обрушившейся на меня сокрушающей полноте счастья?

Я сижу за широким столом, накрытым скатертью, на нем только подсвечник с тремя горящими свечами, но я понимаю, это т р а п е з а . Нас двое. В торце — свя­щенник. Я не видел его прежде. Но я его знаю. Не ста­рый, бородатый, спокойное, доброе лицо. Молчит. Но у меня четкое ощущение разговора, б е с е д ы — спокой­ной, полной и я ею счастлив. И мы оба счастливы…

Перед священником чаша… Потир! Накрыт покро­вом.

Почему мы с и д и м ? — думаю я. Ч т о означает эта радость?.. Наверно, оттого, что знаем ч е м завершится наша беседа: он снищет плат с чаши… Оттого я счаст­лив, но и оттого смущен.

Мы в м е с т е . Вот оно что! Полнота совместного, ни с чем несравнимого ожидания предстоящей т р а п е з ы . Потому мы молчим и оттого ощущение нескончаемой беседы.

Тень возникает за спиной священника. Сначала она — некое уплотнение воздуха, покачивается, потом медленно сдвинулась и ее очертание становится более отчетливым. Она выплывает из-за спины священника, колеблется, будто ничем и никак не прикреплена…

Туман, а в нем… Тень приближается или туман рассеивается. Она все четче, яснее. И такое странное ощу­щение крепнущей связи между возникшей тенью и тем, что происходит за столом. Тем, что теперь уже… не мо­жет произойти: тень разрушила предстоящую полноту, прервала беседу и то, что могло состояться, уже проис­ходило, чем оба мы были счастливы, ждали его прибли­жения в радостной молчаливой беседе…

Я узнаю ее. Колеблясь, не касаясь пола, она при­ближается, садится напротив. Нина. Подперла рукой щеку, глядит на меня… А я — на нее.

Чаша начинает медленно двигаться по столу, отплы­вает. Она уже у торца. Священник берет ее руками в нарукавницах, еще мгновенье и они — священник и ча­ша, растворяются, их нет. И туман рассеивается. Стол пуст, только подсвечник с горящими свечами.

В отчаянии я поворачиваюсь к Нине. Теперь мы вдвоем. Я хочу что-то, сказать и не могу открыть рта. Она глядит на меня,; я вижу слезы в темных глазах…

Темных?.. Через стол она протягивает руку и накрыва­ет мою, лежащую на столе. Меня пронзает горькая до слёз, щемящая нежность. Почему такая горькая? — ус­певаю подумать я. И успеваю ответить себе: потому что ушла полнота ни с чем несравнимого счастья и радо­сти.

Я просыпаюсь в слезах и тихо лежу под простыней. Открывать глаз я не хочу. Сон стоит передо мной: в дрожащем пламени свечей — стол, чаша, свящейник, Нина… Мне прощено? Нет. Ею, может быть, и прощено.

Но это ее проблема.

Отсюда мне не уйти, внезапно понимаю я. 201-и ста­тья, адвокат, предстоящий суд, этап, звезды над зоной…

Миражи. Вязкая тина, путаница камер, разговоров, ду­хота, смрад, глоток воздуха — и опять, и снова… Еще мало. Что я отдал, разве я хоть что-то заслужил?.. Сон открывает мне меня, вот в чем его смысл… Она улыбнулась, еще не проснувшись, нижняя припухшая губа по-детски чмокнула, блеснули зубы, дрогнули рес­ницы, она открыла глаза… Запеленутый младенец с яр­кими, с каждым мгновением проясняющимися глазами, вспоминаю я, душа, открытая Богу в прощении и люб­ви к тому, кто виноват перед ней… «Не отчаивайся, Вадинька, я не сержусь на тебя — н и ч е г о н е б ы л о …»

Не было? И я вспоминаю, о чем запрещал себе ду­мать все эти месяцы — не так я о том вспоминал!.. Гор­батую, со вздыбленной бурой шерстью крысу на зава­ленной влажной листвой дорожке перед пустой дачей, скрип ступеней под ногами, тень на стене над ее голо­вой— темное пушистое облако, треск горящих полень­ев, запах дымка и внезапную ярость к д р у г о м у , низ­кое чувство ненависти, облеченное в благородное него­дование. Его звали Ж о р а , доцент из их института; она любила его, или ей казалось, что любит: красивый, ве­селый, умный, постарше; а она ничего не понимала. И у нее тогда ничего не было. И церкви еще не было. Только больная мать, не отпускавшая ни на шаг. Они приехали на дачу. Тоже была осень, также трещали дрова, пахло дымком. Она не могла остаться, ее ждала мать. А он ее не выпустил. А потом… Потом он оказал­ся… И когда б не церковь, если б она не нашла себя и в себе…

Дрова догорели, в доме было тепло, душновато, бу­тылку мы допили, рассказ она кончила. «Будь велико­душным, Вадинька ты знаешь, я не смогу тебе…»

Я был пьян и ничего не помнил. Н е х о т е л помнить… Не помню? Я и сегодня тем с ч а с т л и в !

К утру выстудило, забыли закрыть трубу. И мне так ясно вспоминается моя холодная ярость к тому, кто…

«Это был не я…» — сказал Гриша. Конечно, не я, а тот, кем я стал, позволив себе впустив в себя ярость, зависть, злобу, а потому и оказавшись здесь, переходя из камеры в камеру, продолжал распалять себя, отдавай ему, д р у г о м у собственный страх, ужас, и, всего лишь представив себе следующий логический шаг,— уже готовность спасти шкуру любой ценой, предать и про­дать; сводил счеты, представляя е г о в каждой из ка­мер, и, находя е г о в себе в каждой с в о е й ситуации, из себя извлекая, выстраивая сюжет жалкой писатель­ской мести… Кому? Что было бы со мной, когда б Господь не помог мне?..

«Жора — это я»,— говорю я себе и мне становится жарко под простыней. Пока я не выблюю его из себя, пока не спасу в себе, не покаюсь и перед ним за свою злобу и ненависть, пока не найду в себе силы его… по­любить.

3

Спать я уже не могу. Возникшее во сне ощущение, что я здесь надолго, становится все более прочным. Оно ни на чем не основано, логика отсутствует, но я уже привык доверять таким внезапным тюремным прозре­ниям. Они не обманывают.

Отсюда так легко не уйти, думаю я… Да не из боль­нички — из тюрьмы! Не будет суда, этапа, писем, звезд на черном небе над зоной… А что будет?

Хорошо бы задержаться в больничке, думаю я. Бе­лые стены, чисто, ветерок в открытые окна… Коля Шмаков? В каждой камере свой Коля Шмаков, пора бы и на этот счет не дергаться. Почему я вчера не ска­зал ему всего, что о нем думал? Трусость или опыт? Но он что-то понял, замолчал. И я замолчал. Чужая камера, слишком мало знаю, чтоб открывать­ся.

Пожалуй, - самый симпатичный здесь — Ося. Похра­пывает рядом. Зубной техник, протезист… «Сапером был всю войну,— сказал мне Ося.— Думаешь, опасная профессия? Бывают переживания, не без того. Вот я и нашел потише, самую мирную — зубы вставлять. По­кой, тишина, а я еще глухой. Но жить с каждым го­дом легче, веселей, кому нужны железные зубы, они хо­тят, чтоб открыл рот — солнце играло!.. Я и играю вось­мой месяц из одной, камеры в другую...» Такого только ленивый не обидит, сказал бы Пахом. Она подороже — беззащитность, уже в который раз думаю я, некий ра­ритет по нашей волчьей жизни, но может быть, в ней и сила, которой следует учиться? Едва ли научишься. Та­кая сила или есть, или ее нет…

— Не спишь, Вадим?

Коля. И он не опит. Мы с ним через проход.

— Проснулся,— говорю.

— Сколько ж ты ждешь суда?

— Второй месяц тянут. И обвинительного до сего нет.

— Как бы тебе не присохнуть. Как мне. Я уже пол­тора года. И год жду суда.

— А право у них есть? — спрашиваю, как когда-то, давным-давно, на сборке.

— За судом можно быть бесконечно. Пока не опух­нешь. Я больше не могу, Вадим. Объявляю голодовку. До смерти.

— Не валяй дурака, Коля. Выкинут с больнички…

— Хрен с ними. Больше не м о г у ! Это ГБ. И тебя они тормознули. Кум с ними заодно. Они его крутят, а он…

— Ты где был, Коля, сюда — откуда?

— С особняка.

— Из двести восемнадцатой?

— А как ты знаешь?

— К нам пришел Арий. Месяц назад. Рассказывал.

— Вон как. Понятно, почему ты со мной так. Нико­му не верь, Вадим, здесь нельзя никому…

— Мне не надо,— говорю,— я себе пытаюсь пове­рить.

Я стоял у окна, глядел на двор сквозь зазоры меж­ду намордником и стенами. Все лежали, ждали прогул­ку… Дверь широко распахнулась и в камеру вломилась... толпа… Иначе не скажешь… Впереди — коренастый, плотный, с круглым ражим лицом, полковник. За ним — не по летам толстый, рыхлый, хлыщеватый, в кожаном пальто. А следом белые халаты, халаты… Никто из моих сокамерников не поднялся.

Полковник прошелся вокруг дубка, стуча каблуками, и круто остановился.

— У кого какие жалобы?.. Разберемся!.. Есть симу­лянты? На общак…— он махнул рукой.

Никто из лежавших не двинулся.

— Я начальник следственного изолятора,— сказал полковник.— Прокурор города по надзору — он ткнул пальцем, за спину, где стоял кожаное пальто.— Какая у кого беда?

Андрей Николаевич сбросил ноги-бревна со шконки, сел. Коля поднял голову. Зураб перевернулся на живот, Ося безмятежно читал книгу — ничего не слышит.

— А! Зашевелились?..— сказал полковник.— Живые!

Он хохотнул

— Какая статья? — обратился он к Андрею Нико­лаевичу.

— Сто семьдесят третья,— сказал Андрей Николае­вич.— У меня к гражданину прокурору… Я уже полго­да болен, ходить не могу. Я ни в чем не виноват. Пи­сал жалобы. Не отвечают, следователь не приезжает. Видите ноги? Зачем меня держать? Отпустите под под­писку, я докажу, оклеветали…

Прокурор чиркнул в блокноте. От окна я хорошо ви­жу: поставил закорючку.

— А вы? — спросил полковник Колю.

— Объявляю голодовку,— сказал Коля,— смертную.