Тюрьмы и ссылки — страница 20 из 69

Конечные цели коммунизма — бесклассовое общество, уничтожение государства — вполне соответствует норме «человек-самоцель»; методы и пути большевизма для достижения этой цели — резко ей противоречат, а поэтому для меня и неприемлемы.

Диктатура? — Несомненная гибель десятков миллионов для проблематического будущего благоденствия человечества. Коллективизация? — Родная дочь диктатуры. Индустриализация? — Машинофобия настолько же далека от нормы «человек-самоцель», как и машиномания. Но когда в жертву последней приносится человек, когда в жертву национальному богатству приносится народное благосостояние, то индустриализация становится в противоречие с основной нормой. Все дело — в методах и путях для достижения конечной цели. Представьте себе, что с целью увеличить народонаселение страны, государство ввело бы во все большие города дивизии войск и велело бы солдатам изнасиловать всех девушек города. Цель была бы достигнута, но что сказать о пути к ней? Видно не всегда цель оправдывает средства.

Наконец, последний пункт — культурное строительство. Если в первых трех вопросах может казаться спорным — достигнет или не достигнет такими путями государство поставленных целей, то в вопросе о культурном строительстве и спора быть не может о полной безнадежности построить культуру методами диктатуры. Само большевистское правительство убедилось в этом, когда вынуждено было в апреле 1932 года уничтожить всяческие РАППы — ассоциации пролетарских писателей, — пытавшиеся «администрировать» в области литературы: плоды таких попыток оказались кислыми и горькими. То же самое было и в области музыки и в живописи; искусство — свободно и на штыках сидеть не умеет. Можно декретировать в области культурного строительства все, что угодно, но собрать лишь горькие плоды лакейства, бездарщины и всяческого приспособленчества. Норма «человек-самоцель» оправдывает себя в этой области с бьющей в глаза очевидностью.

То, что здесь я суммирую в нескольких строках — в третьем «протоколе» изложил я на четырех листах, прибавив на пятом, в виде заключения, и некоторые практические выводы, вытекающие из этих теоретических положений. Действительно, если все это так — «так что же нам делать?» Сложить руки или бороться? А если бороться — то как? Устраивать «организационные группировки»? Подпольные кружки? Террористические организации? Вести нелегальную пропаганду среди разных слоев населения? При создавшихся в Европе (и во всем мире) условиях, все эти былые методы борьбы одинаково бесплодны и даже вредны.

Мы привыкли мыслить все еще старыми, «довоенными» категориями, в то время как мир перевернулся на своих основаниях, сошел со своей оси — и лишь Гамлеты от революции могут думать, что прежними методами можно прийти к каким-либо результатам. «Народничество — это социализм, социализм — это демократия», а в итоге войн и революций нашей эпохи демократия погребена, быть может, на весь ХХ-ый век под обломками рухнувших миров. Все политические партии сыграли свою роль — и, впредь до воскресения демократии, не воскреснут; воскреснет же она лишь в итоге ряда новых мировых войн. Мировая война между двумя станами диктатуры — неизбежна, но наше место — au dessus de la melee. Стан фашизма буржуазной диктатуры — враждебен нам и по целям и по методам действий; стан коммунизма неприемлем по методам.

Бесплодно вести с этими методами борьбу путем старых приемов; говоря словами Герцена — нелепо ставить себя в положение человека, желающего подняться по лестнице в то самое время, когда с нее сходят сплошным и сомкнутым строем шеренги солдат. Значит — стать в сторонке и сложить руки? Нет, но делать свое дело. Это дело теперь, при новых условиях и задачах, заключается единственно в работе над старыми и вечными культурными ценностями. Надо не лакействовать, не приспособляться, не чего угодничать, а делать в своей области ту работу, которая переживет и диктатуру, и коммунизм, ибо оба они — лишь переходные формы (что оба и сознают в наиболее видных своих представителях). О себе скажу: как ни скромно мое дело, но в области «культурного строительства» оно ближе к подлинной духовной революции, чем устройство десятка «организационных группировок».

Мысли эти я высказывал всегда и всем, в том числе и тем немногим молодым людям, не мифическим меккопоклонникам, — которые спрашивали меня:

«Так что же нам делать?» Написал я это и на заключительном пятом листе третьего «протокола». Но этот последний лист следователь отказался «принять», заявив, что это им «неинтересно». Позвольте — как это так: неинтересно? Для объективного следствия это был бы самый интересный пункт. Не говорю уже о том, что этим нарушалось основное условие: протоколы «Б» выражают мою точку зрения, а вовсе не то, что интересно или неинтересно для следователя. Но я не стал настаивать: к чему, раз вообще все протоколы «Б» могут быть отправлены в сорную корзину? Однако, мне захотелось сделать с этим вопросом (о «практике») experimentum crucis, — и я сделал его в следующем же протоколе.

Впрочем нет, не в следующем, так как следующий — не и в счет: это был маленький «протокольчик», в котором излагалось, с кем именно из старых народовольцев я знаком (почему, однако, «знаком», а не «поддерживаю связи»?), давно ли познакомился, часто ли вижусь и переписываюсь. Меня все еще удивляло это никчемное любопытство. Знаком давно с В. И. Фигнер — с 1912 года, с А. В. Прибылевым и с другими — позднее, в переписке состою, письма взяты при обыске. Чего же еще надо? Лишь через месяц выяснились глубокомысленные причины этого непонятного любопытства.

Через несколько дней последовал протокол четвертый. Третьим высшее начальство осталось неудовлетворенно: слишком необычный язык, слишком странная формулировка, какие-то «нормы», какой-то «человек-самоцель». Нужно совсем другое: подчеркнуто политическое выражение тех же самых основных мыслей.

«Ваш единомышленник, Д. М. Пинес, написал целый ряд листов на эти же темы, но с политической, а с не социально-философской точки зрения; то же самое мы желали бы получить от вас», — сказал мне следователь.

Не без иронии я предложил ему следующий выход: пусть он даст мне эти листы, а я, прочитав их, припишу в конце: «сию рукопись читал и содержание оной одобрил», — и подпишусь.

Следователь обрадовался такому выходу, но все же побежал советоваться с начальством; вернулся немного сконфуженный и заявил, что такой образ действий признан неудобным. Все-таки он очень просит меня хотя бы несколько, развить точку зрения предыдущего протокола. — Отчего бы и не развить? На эти темы можно написать не один том. И я стал писать «протокол четвертый».

Боюсь, что и этим своим писанием я совершенно не удовлетворил следователя: форма четвертого протокола была отнюдь не протокольная. Я припомнил содержание одного ночного разговора именно на такие темы (диктатура, коллективизация, индустриализация, культурное строительство); он имел место с год или два тому назад. И вот теперь, в четвертом протоколе, я изложил сущность этого разговора, даже назвал имена собеседников. Последнее сделал намеренно и тоже не без иронии: пусть эти собеседники заслужат за свою благомысленность, если и не орден Красного Знамени, то, по крайней мере, доброе мнение тетушки.

Дело было так. В декабре 1930 года, на именины В.Н., собрались к нам многочисленные «друзья и знакомые»; вечерний чай и ужин затянулись до трех часов ночи, так как добрых четыре часа подряд продолжался оживленный спор на те самые темы, которые теперь столь интересовали следователей. Гостей было много, но деятельное участие в этом споре принимали только четверо царскоселов.

Прежде всего — Андрей Белый, проживавший с женою у нас весь этот год. Давняя дружба соединяла нас, но за последнее время стали омрачать ее непримиримые политические разногласия; не то, чтобы черная кошка пробежала между нами, но черный котенок не один раз уже пробовал просунуться, — с тех пор, как в книге «Ветер с Кавказа» Андрей Белый сделал попытку провозгласить «осанну» строительству новой жизни, умалчивая о методах ее. Вторым был Петров-Водкин, старый приятель, самый большой из наших художников, но в области мысли социально-политической — путанная голова. К тому же — «трусоват был Кузя бедный», и потому приспособлялся, как мог, ко всем требованиям минуты, стараясь найти какое-нибудь теоретическое оправдание для своей трусости. Третьим был ни друг, ни приятель, ни даже просто хороший знакомый Алексей Толстой.

Этот заплывший жиром человек, талантливый брюхом, ходячее подтверждение мнения Пушкина о поэзии, совершенно беспомощный в вопросах теоретических, всю жизнь однако умел прекрасно устраивать свои дела, держал нос по ветру и чуял, где жареным пахло. Разумеется, он был теперь самым верноподданейшим слугою коммунизма. Четвертым собеседником был, как принято говорить, «пишущий эти строки». Вмешивались в спор и другие гости, но я их не называю, во-первых, потому, что ограничивались они немногими словами, а, во-вторых, и потому, что не все их высказывания были достойны ордена Красного Знамени. Спор вели четверо, и притом — трое против одного. Что говорили трое — ясно из приведенных выше их характеристик. Что говорил четвертый — об этом можно сказать подробнее.

Говорил же я следующее. Честный писатель, честный художник не имеет права лгать ни публике, ни самому себе. Но говорить половину правды — значит именно лгать. Вот не так давно явились ко мне четыре начинающих писателя, авторы коллективной книги о Мурманском крае. Они узнали, что я отрицательно отнесся к их полупублицистическому, полухудожественному произведению и приехали ко мне поговорить на эту тему. Я сказал им, что бывают эпохи, когда писатель не имеет права быть публицистом, ибо если можно сказать только полуправду, то она будет вреднее и постыднее полной лжи. Уж лучше тромбонно провозглашать «гром победы раздавайся!» — как это и делают девять десятых современных писателей, — чем монотонно расхваливать лицевую сторону медали, не имея возможности сказать хотя бы одно слово об оборотной стороне.