Тютчев — страница 11 из 105

Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона!

Стадятся звери там, где процветал Мемфис!

     И вкруг развалин Илиона

     Колючи терны обвились!..

Конечно, стихи эти пронизаны отзвуками поэзии Ломоносова, Державина, молодого Карамзина. И все же нет сомнения, что для двенадцатилетнего автора начала XIX века такие стихи были редкостным достижением. Естественно предположить, что в самом ближайшем будущем автор этого стихотворения должен был стать настоящим поэтом. Однако развитие Тютчева оказалось значительно более сложным. Он действительно стал поэтом через полтора десятилетия. До конца 1820-х годов он сочинил всего несколько стихотворений (не считая переводов), которые к тому же в большинстве своем представляли собой так называемые «стихи на случай» (то есть являлись стихотворными откликами на какое-либо событие или явление).

Тютчев явно не торопился стать поэтом, несмотря на то, что первые же его опыты встретили самый благоприятный прием. Именно стихи «На новый 1816 год», по- видимому, попали в руки поэта (создателя славной песни «Среди долины ровныя…») и университетского профессора Мерзлякова, и он прочитал их в Обществе любителей российской словесности при Московском университете. Юный стихотворец был сразу же избран сотрудником общества. Позднее, в начале 1819 года, в печатных «Трудах» общества появилось тютчевское вольное переложение «Послания Горация к Меценату»; Тютчеву в то время исполнилось всего лишь пятнадцать лет. Предание донесло до нас, что «это было великим торжеством для семейства Тютчевых и для самого юного поэта». Вслед за тем в университетских изданиях были напечатаны еще три переводных и одно оригинальное стихотворение Тютчева.

Казалось бы, столь поощряемый юноша должен был целиком отдаться стихотворчеству. Но этого не произошло. Тютчев действительно стал поэтом, когда ему уже было за двадцать пять лет, и сразу выступил как совершенно зрелый и самобытный поэт, более того — как великий поэт…

Надо думать, Тютчев просто не хотел писать недостаточно зрелые стихи. И к тому же он в эти годы весь был отдан другому — всестороннему и глубокому освоению мировой культуры. Из одной уже цитированной погодинской записи о беседе с Тютчевым хорошо видна широта его интересов. Он не расставался с книгами. Вот характернейший рассказ того же Погодина о том, каким он помнит Тютчева в юности: «Молоденький мальчик с румянцем во всю щеку (именно таким Федор предстает на портрете начала двадцатых годов. — В. К.), в зелененьком сюртучке, лежит он, облокотясь, на диване и читает книгу. Что это у вас? Виландов Агатодемон».

Выше приводились стихи девятнадцатилетнего. Тютчева, где сказано, что Раич «спорил в жизни — только раз на диспуте магистра». Здесь проходит резкая грань между наставником и учеником. Тютчев вроде бы восхищается предельной доброжелательностью и кротостью Раича, который вступил в спор лишь в той ситуации, когда было, как говорится, положено спорить. Но сам Тютчев с юных лет и до смертного одра вел непреклонные споры с бесчисленными оппонентами.

В погодинском дневнике есть запись о восемнадцатилетнем Федоре: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно».

Оставим выражение «неосновательно» на совести хроникера; из той же погодинской хроники явствует, что Тютчев уже в юности обладал чрезвычайно основательными знаниями и понятиями. Что же касается выражений «много берет на себя» и «судит до крайности… пристрастно», они могут обозначать совершенно разные, противоположные свойства: чрезмерные претензии и чувство подлинной ответственности, капризный субъективизм и глубоко обоснованную убежденность. Жизнь Тютчева доказывает, что он имел право «много брать на себя» и «судить до крайности пристрастно».

В конечном счете именно в том, что Тютчев с самых юных лет «много брал на себя», залегает непереходимый рубеж между ним и его наставником Раичем. Уже шла речь о замечательных чертах Раича. До какого-то пункта он и Тютчев шли рука об руку. Ярче всего это выразилось в том, что Раич начал писать стихи «тютчевского» духа и склада раньше, чем… сам Тютчев. Как мы еще увидим, «тютчевское» направление, «тютчевская» школа поэзии была широкой и многолюдной. Во второй половине 1820-х и в 1830-х годах подавляющее большинство молодых поэтов двигалось в русле тех же общих идей и того же стиля, что и Тютчев, подчас, кстати сказать, вообще не зная его творчества. И одним из первых, или даже самым первым, вступил на этот путь не кто иной, как Раич. В 1823 году он писал вполне «по-тютчевски»:

На море легкий лег туман,

Повеяло прохладой с брега —

Очарованье южных стран, —

И дышит сладострастно нега.

Подумаешь: там каждый раз,

Как Геспер в небе засияет,

Киприда из шелковых влас

Жемчужну пену выжимает.

И, улыбаяся, она

Любовью огненною пышет,

И вся окрестная страна

Божественною негой дышит.

Тот, кто хорошо знает и помнит поэзию Тютчева, ясно увидит здесь близкие ей настроенность, черты образности и стиля и даже интонационно-синтаксические формы. Между тем сам Тютчев создал первые стихи, всецело выдержанные в этом духе и стиле, лишь в 1825 году; речь идет о «Проблеске», в центре которого образ «воздушной» — эоловой — арфы. Толстой в 1880-х годах сделал к этому стихотворению пометку «Т.!!!» — то есть мысли и форма, свойственные одному только Тютчеву:

Дыханье каждое Зефира

Взрывает скорбь в ее струнах…

Ты скажешь: ангельская лира

Грустят, в пыли, по небесах!

Разумеется, стихи Раича в сравнении с тютчевскими, несоизмеримо менее содержательны; они сглаженны, плоскостны и по смыслу и по стилю. Но «школа» все-таки одна: Толстой, кстати сказать, вообще не знал основательно забытой к 80-м годам поэзии тютчевского крута (в том числе поэзии Раича). Поэтому он и считал «свойственными одному Тютчеву» черты целой поэтической школы.


Ранняя молодость Тютчева — с семнадцати до восемнадцати с половиной лет — целиком прошла в Москве и ее окрестностях; в Овстуге он в это время не бывал. Еще в 1818 году Тютчев пережил в Москве событие, которое горячо и свято хранил в памяти до самой своей кончины.

В этом событии участвовал тогдашний первый поэт России — Василий Жуковский (Державин к тому времени уже умер, а Пушкин был еще пока только учеником Жуковского). И прежде всего необходимо рассказать об отношении Тютчева к Жуковскому. Он близко узнал его очень рано, тому есть документальное свидетельство.

28 октября 1817 года Жуковский записал в дневнике!

«Обедал у Тютчева. Вечер дома. Счастие не цель жизни…»

Не будет натяжкой предположить, что именно эту тему о счастье развивал Жуковский днем в доме Тютчевых перед отцом и юным сыном — потому и написал о ней вечером в дневнике.

Через двадцать с лишним лет, в Италии, Тютчев, вскоре после тяжелейшей потери — смерти жены, обращается с письмом к Жуковскому, только что приехавшему в Италию, прося его о встрече:

«Вы недаром для меня перешли Альпы… Вы принесли с собою то, что после нее (погибшей жены. — В. К.) я более всего любил в мире: отечество и поэзию… Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение…»

Мотив этот присутствует в ряде произведений Жуковского, но, возможно, Тютчеву запало в душу то, что Жуковский сказал в 1817 году в доме в Армянском переулке, глубоко поразив юношеское сознание («счастие не цель жизни»).

Но еще более важна была другая встреча юного Тютчева с Жуковским, состоявшаяся через полгода, 17 апреля 1818 года, в Московском Кремле. Отец в этот день рано утром привел сына к Жуковскому, жившему в кремлевском Чудовом монастыре, основанном в 1365 году митрополитом Алексеем — воспитателем и ближайшим сподвижником Дмитрия Донского.

Это утро стало, очевидно, одним из самых значительных, основополагающих событий в жизни Тютчева. Даже через пятьдесят пять (!) лет он благоговейно помнил его во всех подробностях, несмотря на то, что находился тогда в преддверии смерти, наполовину парализованный…

Да, 17 апреля 1873 года Тютчев уже плохо подчинявшейся ему рукой записал стихи, названные «17 апреля 1818 года». Собственно, не стоит воспринимать этот текст как стихи; перед нами кое-как зарифмованное воспоминание:

На первой дней моих заре,

То было рано поутру в Кремле,

То было в Чудовом монастыре,

Я в келье был и тихой и смиренной,

Там жил тогда Жуковский незабвенный.

Я ждал его, и в ожиданье

Кремлевских колоколов я слушал завыванье.

Следил за медной бурей,

Поднявшейся в безоблачном лазуре…

………………………………………………………..

Хоругвыо светозарно-голубой

Весенний первый день лазурно-золотой

Так и пылал над праздничной Москвой…

……………………………………………………….

С тех пор воспоминанье это

В душе моей согрето

Так благодатно и так мило —

В теченье стольких лет не изменяло,

Меня всю жизнь так верно провожало…

В цитированном выше письме Тютчев говорил, что Жуковский принес ему с собою в Италию «отечество и поэзию». В событии 17 апреля 1818 года как бы слились Москва — это сердце России — и поэзия в лице первого тогда русского поэта. И, конечно, так и пылавший над Москвой «хоругвью светозарно-голубой весенний первый день лазурно-золотой».

Можно бы предположить, что именно в это утро, как бы в скрещении лучей, исходящих от Московского Кремля, поэзии и первого весеннего дня, родился поэт и мыслитель Тютчев. Разумеется, реальные плоды этого события созрели только через десятилетие с лишним — ведь Федору в то утро не было и пятнадцати лет. Но именно тогда завязалось в озаренной душе семя, из которого выросло древо тютчевской поэзии и мысли. Именно потому и помнил он это утро до последней вспышки сознания.