Элена, продолжая плакать, дернула плечом. Хиль покосился на шкафчик с лекарствами и остался сидеть. Пусть поплачет, в конце концов это тоже успокаивает.
Что ж, если обзаводишься детьми, тревога за них — вещь нормальная. К тому же у Элены это еще и гипертрофировано под влиянием недавно пережитой травмы — удивляться нечему. Но если это останется, мальчишку она может загубить. Дурочка, как будто богатые застрахованы от несчастий! Не о богатстве ей нужно думать, а о том, чтобы у ребенка был отец. Настоящий отец, который сделал бы из него мужчину. Я бы за это взялся. Еще как взялся бы! Но ведь не скажешь же ей так просто: «Донья Лена, выходите за меня замуж». Ведь не скажешь? А может, и скажу… когда-нибудь. Очень возможно. Вот возьму и скажу. Только нужно время.
Пико Ретондаро вернулся из эмиграции в понедельник двенадцатого сентября. В отличие от знаменитых «Тридцати трех» полковника Лавальехи[67] его группа насчитывала всего тринадцать человек, и переправлялись они не из Аргентины в Уругвай, а обратно. Но цель была та же, что и сто тридцать лет назад, — революция.
Пико всегда был суеверен, и сейчас странное нагромождение противоречивых примет привело его в трепет. Их было тринадцать — число само по себе дурное, хотя многие носят его на брелоках именно для отвода злых сил, а дата — двенадцатое, но зато понедельник, худший из дней недели. Что сулило им такое странное и противоречивое сочетание, понять было трудно.
В городке Белья-Унион, пока ждали переправы на аргентинский берег, он даже купил газету с гороскопами и начал расшифровывать предсказания, касающиеся его и остальных членов группы. Судьба-то у них была теперь более или менее одна! Оказалась чушь: ему и еще двум парням, родившимся под знаками Тельца и Водолея, газета посулила любовные приключения, а остальным — финансовые заботы, ссору с близким человеком и еще какие-то мелкие неприятности.
Когда он прочитал вслух эту галиматью, все посмеялись, но потом вечный оптимист Кабраль сказал, что такой гороскоп предсказывает успех, так как в противном случае их ждет либо тюрьма, либо яма, а уж там-то определенно не будет ни любви, ни денег.
Каким образом должна была осуществиться переправа под носом у аргентинских пограничников, никто не знал. Это было дело контрабандиста, получившего авансом большие деньги. Тот сказал, что все устроит и что им беспокоиться не о чем: он-де не первый год занимается этим промыслом, переправляя через Рио-Уругвай то беспошлинный нейлон, то революционеров, то уголовников.
Действительно, после обеда их всех повели на пристань, где была причалена маленькая моторная ланча с грязным парусиновым тентом, точь-в-точь похожая на те, что в воскресенье развозят по островам Дельты выехавших на лоно природы жителей Буэнос-Айреса. Нарушители забрались в посудину — тринадцать человек, все с оружием и без единого опознавательного документа, на случай провала. Уругвайский пограничник смотрел на них, облокотившись на парапет, и лениво плевался, целя в болтающийся в воде гнилой апельсин.
Ланча затарахтела мотором и пошла вверх по реке, расталкивая мусор. Отойдя на километр, она повернула и снова прошла мимо пристани, на этот раз не остановившись, потом их высадили на аргентинский берег, километрах в трех ниже городка Монте-Касерос.
В городке их ждали со вчерашнего дня. Высадка произошла в шестом часу вечера, а в восемь, наспех перекусив и обменявшись новостями с местными комитетчиками, вся группа на двух машинах выехала в Курусу-Куатиа.
Индейскому названию этого местечка через неделю суждено было замелькать на валах ротационных машин во всех южноамериканских столицах, но в понедельник двенадцатого это было название как название, и местечко как местечко, столь захолустное, что группе молодых туристов и переночевать негде было бы, если бы не любезность военного коменданта, открывшая им свободный доступ в гарнизонные казармы.
Наутро нарушителям границы пришлось распрощаться друг с другом. Двое оставались здесь, в гарнизоне Курусу-Куатиа, восемь человек отправлялись в Буэнос-Айрес и уже, благодаря той же неисчерпаемой любезности коменданта, были переодеты в форму и снабжены солдатскими книжками и отпускными свидетельствами. Пико, Рамон Беренгер и Освальдо Лагартиха должны были ехать в Кордову.
Сначала они тоже решили было переодеться в форму, но офицеры им отсоветовали, так как в провинции Кордова начинались большие маневры и документы солдат неизбежно проверялись бы на каждом дорожном посту; проще было ехать в штатском обличье, не привлекая внимания.
Первой отбыла столичная группа; гарнизонный грузовик должен был доставить их в Росарио, где им следовало сесть в поезд. Беренгер смотрел на отъезжающих с завистью: он, чистокровный «портеньо», провел в эмиграции два года и сейчас продал бы душу дьяволу за возможность пройтись вечером по Коррьентес — от Флориды до Эсмеральды и обратно. И нужно же, что ему приходится теперь ехать в эту чертову Кордову!
— Мелкая ты личность, — сказал Пико, когда Рамон поделился с ним своими чувствами. — Они что? Они возвращаются туда тайком, под чужим именем. А мы вернемся победителями. Разве это не лучше? Стыдись, бескрылая ты душа.
Скоро пришла машина и за ними, новенький аргентинский пикап «растрохеро». Солдат принес несколько охапок сухого люпина, сумку с хлебом и консервами и пятилитровую бутыль красного вина; комендант посоветовал на всякий случай избегать остановок в харчевнях.
Как назло, погода испортилась, не успели они отъехать пяти километров. Похолодало, стали собираться тучи. Лагартиха ехал в кабине, Рамон в позе римлянина возлежал на сене, жуя стебелек люпина, а Пико трясся на боковой скамеечке, с тревогой посматривал на серый горизонт и плохую дорогу и ругался сквозь зубы, кутаясь в грязный дождевик. Плащ был тот самый, в котором он три месяца назад удирал из Буэнос-Айреса, и грязь на нем была та самая. Конечно, сто раз уже можно было отдать его в чистку в Монтевидео, но Пико Ретондаро был выше этого. Политическому эмигранту не до чистоты своего плаща. Тем более что когда молодой человек интеллигентного вида и в общем-то достаточно хорошо (для эмигранта) одетый ходит в плаще столь уже грязном и измятом, то сразу видно, что дело тут не просто в неряшливости, а в чем-то более серьезном…
— Мы, кажется, гнусно влипли, — сказал он Рамону. — Если пойдет дождь, то все проклятые дороги этой провинции превратятся в болото. И о чем думала до сих пор эта сволочь Перон?
— Держу пари, не об удобстве возвращающихся эмигрантов, — лениво ответил Беренгер, переворачиваясь на спину. — А куда нам торопиться?
— Осел, до Кордовы почти восемьсот километров. Соображаешь, когда мы туда явимся? И еще эта чертова переправа в Санта-Фе…
— А знаешь, Ликург, — помолчав, сказал Рамон и вытащил из сена еще один стебелек, — строго говоря, мы зря едем. Согласись, наш приезд ровно ничего не меняет и ни на что не влияет. Я это понял в этом паскудном Курусу. Механизм уже крутится без нас, так что напрасно мы воображаем себя этакими Боливарами.
— А я и не воображаю себя этаким Боливаром, — отозвался Пико. — Я просто не могу оставаться в стороне. Понимаешь? Раньше я думал, что смогу. После шестнадцатого июня меня тошнило от одного слова «революция», а в Монтевидео я понял, что и бездействие — тоже не выход.
— Это верно, — согласился Рамон, откусывая и сплевывая кусочки стебля. — Но верно и то, что нам страшно хочется походить потом в участниках этой истории. Когда революция победит, люди очень разно будут смотреть на тех, кто вернулся из Монтевидео «до» или «после».
— И будут правы!
— Как сказать…
— Факт остается фактом, сеньор Беренгер, — мы сегодня рискуем здесь собственной шкурой. А те, в Монтевидео, не рискуют. Перед лицом вечности, как говорится, эта разница не столь уж значительная, но именно она предопределяет разницу в отношениях будущих историков революции к нам и к ним. И не только историков, вообще людей.
— В том числе и буэнос-айресских девчонок, не правда ли?
— Отчасти и их, — согласился Пико.
Рамон засмеялся.
— Ты хоть откровенен, черт возьми!
— Да я не себя имел в виду, дурень. — Пико пересел спиной к кабине и втянул голову в плечи, повыше подняв воротник плаща. Глаза его под очками слезились от пронзительного холодного ветра. — Как раз этот фактор для меня не работает. Я давно обручен, старик, и моя невеста скорее предпочла бы, чтобы я оставался в Монтевидео. А вообще, если ты хочешь сказать, что нами движет сегодня не только патриотическая жертвенность в ее чистом виде, а и другие побуждения, не столь возвышенные, то я заранее с тобой согласен. Кстати, если уж говорить про упомянутого тобой Симона Боливара, то он был, в общем, довольно честолюбивым и самовлюбленным фанфароном, а в историю вошел как Великий Освободитель — с прописных букв и безо всяких кавычек. И не он один, у многих великих людей высокие побуждения были смешаны с самыми низменными. Почему же мы должны быть исключением?
— А ты не погибнешь от скромности, Ретондаро, — усмехнулся Беренгер.
— Нет, конечно. У меня больше шансов погибнуть от пули, — высокомерно сказал Пико.
Потом он тоже растянулся на сене, и некоторое время они ехали молча, изредка поругиваясь от особенно сильных толчков.
— И дерьмо же эта дорога, — сказал Пико.
— Еще большее дерьмо — машина, на которой мы едем, — отозвался Рамон. — Это что, у нас выпускают теперь таких уродов?
— Да, первенец отечественного автомобилестроения. Их собирают в той же Кордове, на заводах ИАМЕ.
— Вот как, — сказал Рамон. — В мое время их еще не было. И сколько такое добро стоит?
— Сто семьдесят тысяч, если не подорожали. Впрочем, говорят, мотор у него хороший. Дизель. Немецкий, что ли, или по немецкой лицензии. Интересно, какое они пьют вино, эти гарнизонные крысы?
Он протянул руку и встряхнул торчащую из сена оплетенную бутыль.