У черты заката. Ступи за ограду — страница 124 из 175

— Постой, я чего-то не понимаю, — сказала Беатрис. — Когда готовилась революция, вы все время доказывали, что народ с вами, что весь народ ненавидит перонистов и что вы намерены лишь осуществить то, о чем мечтает народ. А теперь получается, что Перона мало было свергнуть, что теперь еще нужно его дискредитировать. Но вы же кричали, что народ его и так ненавидел?

Пико стал говорить о неоднородности настроений рабочих масс, о психологической инерции, о демагогии в официальной пропаганде последних лет. Беатрис слушала его и не могла избавиться от мысли, что здесь что-то не так, что с революцией вообще произошло что-то странное. Вначале — по крайней мере, так восприняла революцию она сама, будучи еще в Европе, — все это было очень чистым и романтичным. Ей нравился Лонарди — «генерал-рыцарь», накануне восстания посвятивший свою шпагу деве Марии и во время уличных боев в Кордове приказавший выстроить почетный караул для встречи пленных курсантов-парашютистов, которые сложили оружие последними. Все это воскрешало в памяти времена мушкетеров, белых плюмажей и рыцарского обращения с врагом. На пароходе, по пути домой, Беатрис думала иногда, что Аргентина будет теперь какой-то совершенно иной, что «элегантная революция» покончила не только с диктатурой, но и со всем тем темным и грязным, что постепенно накапливается в застоявшемся обществе…

Теперь ей было грустно вспоминать тогдашние свои мысли. Никакого «национального обновления», по-видимому, не получилось, и взбаламученная вода быстро успокоилась, не очистившись и не изменив своего состава. Генерал-рыцарь провалился в роли главы государства, кабинет его разогнали, кое-кого из слишком уж явных ультра пришлось посадить в тюрьму; в Белом салоне дворца правительства вторично состоялась церемония вручения власти — на этот раз президентскую присягу приносил дивизионный генерал дон Педро Эухенио Арамбуру, хмурый коренастый баск с широким лицом крестьянина. Многие из революционных вождей, в том числе генералы Уранга и Бенгоа, были уже в открытой оппозиции и угрожали мятежом.

А народ, который еще недавно требовал свободы и писал на стенах антиперонистические лозунги, этот самый народ приходилось теперь всеми правдами и неправдами убеждать в том, что бежавший диктатор и его окружение были людьми невежественными, развратными и нечистыми на руку, что они вели страну к гибели, что единственное спасение Республики было в перевороте…


Когда Пико выписался из госпиталя и вместе с Люси уехал в имение Ван-Ситтеров под Мендосой, Беатрис осталась совсем одна. Шел декабрь, по ночам было очень душно — раскалившийся за день город не успевал остыть; отвыкнув от жары в Европе, Беатрис быстро уставала от любой работы, испытывала гнетущую апатию.

В своей комнате она почти не бывала, лишь изредка заходила взять что-нибудь необходимое. Днем, оставаясь дома, она проводила время в отцовском кабинете, а для сна выбрала огромную заброшенную спальню, где был очень высокий лепной потолок, весь в паутине, и стояло — почему-то на возвышении в две ступеньки — королевских размеров ложе, которому не хватало лишь балдахина. Электрическая проводка в комнате была сорвана, — видимо, понадобилась когда-то для ремонта в другом месте, но Беатрис доставляло удовольствие по ночам отправляться в спальню со свечой, заслоняя ее от сквозняков. Шандал — медный и уродливый, но несомненно старинный — она купила у старьевщика на улице 25 Мая.

Первое время Беатрис много и с любопытством ходила по улицам, разглядывала витрины и афиши, прислушивалась к спорам в книжных лавках. Новизна «свидания с родиной» скоро исчезла, и Буэнос-Айрес опять стал самим собою — огромный скучноватый город, целиком занятый политикой и наживой (если эти два понятия можно отделять одно от другого), город, в котором за два года не изменилось почти ничего, если не считать цен, мод и политических анекдотов. Однажды, в час «пик», Беатрис шла по Диагональ Норте; остановленная на перекрестке, она подняла голову и вдруг, словно впервые в жизни, увидела эту хорошо знакомую улицу — увидела себя на дне удручающе ровного, прочерченного по линейке ущелья глубиной в десять этажей, на его дне, сплошь забитом людьми и автомобилями. И тут же, как виденный в детстве сон, ей вспомнился Брюгге — тусклые зеркала каналов, колокольный звон, тихие северные закаты над брабантской равниной; Беатрис почувствовала, что уже тоскует по только что оставленной Европе.

Раз в неделю она ездила в Харлингэм навещать мисс Пэйдж. Осенью та собиралась возвращаться в Англию, где ее ждало какое-то небольшое наследство. Бывшая гувернантка оставалась для Беатрис загадкой: были ли у нее хоть какие-то чувства к своей воспитаннице или нет, — определить было нельзя. Во всяком случае, когда Беатрис предложила ей снова переселиться на Окампо и прожить до отъезда вместе, англичанка решительно отказалась. После этого разговора Беатрис стало тяжело, хотя когда-то она мечтала освободиться от нудной своей дуэньи. Одиночество смыкалось вокруг нее все глуше и безысходнее.

Она полюбила бесцельные поездки по незнакомым местам. Где-то между городской чертой и тихими зелеными пригородами резиденциальной зоны располагались странные полузастроенные пространства, обозначенные на плане Большого Буэнос-Айреса неопределенными пунктирными границами и громкими именами — «Вилья Прогресо», «Вилья Диаманте», «Вилья Просперидад», странные поселения, не похожие ни на что из виденного до сих пор Беатрис, неповторимая смесь столицы и захолустья, нищеты и цивилизации…

Чтобы попасть сюда, нужно было ехать по какой-нибудь из больших юго-западных магистралей. Чем дальше от центра, тем ниже становились дома, асфальт уступал место булыжнику, вместо нарядных витрин начинали мелькать по сторонам пыльные окна мастерских, воздух сгущался и тяжелел, насыщаясь гарью, сложными и удушливыми химическими запахами, тошнотворным зловонием боен и кожевенных фабрик. Потом возникало царство заводов: глухие кирпичные заборы высотой в два этажа, трубы, водонапорные башни с гигантскими буквами: «СИАМ», «ДЖЕНЕРАЛ МОТОРС», «МАННЕСМАН», закопченные крыши цехов и слитный грохот, идущий со всех сторон и проникающий в машину вместе с колючей угольной пылью. И вдруг — где-нибудь за мостом, за радужной от нефти водой и ржавыми бортами отплававших свое пароходов — начинались ухабистые деревенские улочки, с поросшими бурьяном сточными канавами и мостками на перекрестках.

Беатрис и сама не понимала, что могло ей понравиться в таких местах и чем они ее притягивали. Если говорить о «романтике нищеты», то уж бедные кварталы Неаполя или Генуи были куда живописнее, и все равно никакой романтики Беатрис там не нашла; она вообще считала, что романтику эту выдумали снобы. Нет, здесь ее привлекала не фальшивая живописность лохмотьев, которая так нравится туристам, а что-то совершенно другое, чему она и сама не могла подобрать определения.

Ей, выросшей в замкнутом и чопорном мире, где полагалось все свои переживания прятать за ничего не говорящими словами и поступками; а свой образ жизни — за толстыми дверьми и непроницаемыми для любопытства оградами, ей было захватывающе интересно наблюдать на этих улицах совсем другую жизнь, свободную от покровов условности и распахнутую напоказ.

Строили здесь, судя по всему, давно и не слишком торопливо. Рядом с домиками, уже успевшими покоситься, зеленели пустыри с торчащим где-нибудь в углу выцветшим плакатиком: «Продается великолепный участок, рассрочка 20 мес.»; были дома старые, обшитые гофрированным железом, были новенькие — без единого кустика в патио, еще замусоренном известкой и битым кирпичом, — но всюду дети, грязные, несокрушимо здоровые на вид, и всюду шумные и крикливые женщины.

Сказать, что Беатрис нравилось здесь все, было бы неверно. Немощеные улицы и самодельные изгороди, как правило сооруженные из чего-то ржавого, наводили уныние, голоса женщин и их лексикон были вульгарны до неприличия. Но они имели удивительно жизнерадостный вид, эти растрепанные матроны; переругиваясь через заборы своих участков или судача у дверей лавок, они, казалось, бросали вызов окружающей их грязи и бедности. Во всяком случае, какой бы неприглядной ни была земля, по которой они ходили, — землю эту они чувствовали под собою прочно и уверенно. Как раз этого и не хватало самой Беатрис.

Иногда она им просто завидовала. Ей хотелось обладать хотя бы частичкой того непонятного оптимизма, который помогал этим женщинам жить в условиях, в каких они жили, — в условиях, с точки зрения Беатрис, совершенно непригодных для человеческого существования…

Однажды, тихим и жарким вечером, она медленно вела машину по пыльной улочке нового, почти еще не застроенного поселка где-то между Сан-Хусто и автодромом. Некоторые кварталы здесь были только размечены, на других поднимались из бурьяна выведенные наполовину стены, виднелись штабеля кирпича, прикрытые ржавыми листами железа мешки с цементом и известью. Было очень тихо; слева, за темнеющими вдалеке деревьями, только что село солнце, впереди дымили в чистое вечернее небо трубы какого-то большого завода. На открытой веранде одного из домиков ужинала семья — небритый черноусый мужчина, женщина, трое детей. Сцена почему-то привлекла внимание Беатрис — медленно проезжая мимо, она успела разглядеть лица сидящих за столом, неряшливую прическу женщины, жест мужчины, который в этот момент, устало навалившись на стол, доливал из сифона свой стакан. Ей захотелось вдруг остановить машину и понаблюдать за этими людьми, но она проехала дальше, миновала еще несколько домов, лавку с кучей сваленных у стены пивных ящиков и остановилась у выезда на асфальт. По шоссе, взвихривая пыль и оставляя за собой резкий запах хлева, промчалось несколько громадных грузовиков с прицепами для перевозки скота. Беатрис сидела, положив руки на руль, и не моргая смотрела перед собой.

Ей очень хотелось вернуться к тем людям — посидеть бы с ними, поговорить, может быть, съесть за их столом тарелку «пучеро» и выпить дешевого красного вина пополам с содовой. Она сидела и думала об этом, а потом словно увидела себя со стороны и прочитала со стороны свои мысли, и удивленно выгнула брови, прикусив губу. Что с ней делается, откуда это странное любопытство к чужой жизни?