ь и которые превращали бюро в прилавок цветочницы на гравюре XVIII века. В этой гостиной, хотя и нежарко, но натопленной по тому случаю, что маркиза простудилась, возвращаясь из своего замка, среди присутствовавших, когда я вошел, находились тот архивариус, с кем маркиза де Вильпаризи утром разбирала письма к ней исторических деятелей, чьи факсимиле она собиралась поместить как оправдательные документы в воспоминаниях, над которыми она теперь работала, и надутый, хотя и оробевший историк, который, узнав, что ей по наследству достался портрет герцогини де Монморанси,[137] пришел просить позволения воспроизвести его в своей книге о Фронде, а затем к этим посетителям присоединился мой старый приятель Блок, теперь начинающий драматург, на связи которого с артистами маркиза рассчитывала, собираясь на даровщинку устраивать у себя утренники. Правда, общественный калейдоскоп тогда менялся и дело Дрейфуса должно было вот-вот сбросить евреев на последнюю ступеньку общественной лестницы. Но, как бы ни свирепствовал дрейфусарский циклон, волны доходят до полного осатанения не в начале бури. Притом маркиза де Вильпаризи, не препятствуя большей части своей родни метать громы и молнии против евреев, сама до сих пор держалась в стороне и не проявляла ни малейшего интереса к делу Дрейфуса. Наконец, никому не известный молодой человек вроде Блока мог и не обратить на себя внимания, хотя видные представители еврейской партии находились уже под угрозой. Мой приятель отрастил козлиную бородку, носил пенсне, ходил в длинном сюртуке и, точно свиток папируса, держал в руке перчатку. Пусть даже румыны, египтяне, турки ненавидят евреев. Но во французском салоне национальная рознь не так ощутима, и если какой-нибудь иудей появляется здесь, словно он только что из пустыни, напружившись, точно гиена, склонив голову набок и расточая направо и налево «селямы», то он вполне удовлетворяет требованиям восточного вкуса. Только ему не нужно принадлежать к «свету», иначе он быстро принимает вид лорда, его манеры офранцуживаются, и непослушный его нос, растущий, как настурция, в самых неожиданных направлениях, начинает скорее напоминать нос Маскариля,[138] чем нос Соломона. Но Блок не был вышколен «Предместьем», его не облагораживала кровь англичанина или испанца, и для любителя экзотики он оставался таким же необычным и любопытным, несмотря на свой европейский костюм, как еврей на картине Декана.[139] Нельзя не подивиться напористости той расы, что из глубины веков забрасывает вплоть до современного Парижа, в фойе наших театров, за окошечки наших канцелярий, на похороны, на улицы нераспыленную фалангу, которая, стилизуя современные головные уборы, завладев сюртуком, скрадывая его и подчиняя себе, в общем сохраняет полное сходство с фалангой ассирийских писцов, изображенных в торжественном одеянии на фризе монумента в Сузах, охраняющего ворота дворца Дария.[140] (Через час Блок вообразил, что де Шарлю заинтересовался, не еврейское ли у него имя, по нелюбви к евреям, тогда как им владело чисто эстетическое любопытство и пристрастие к местному колориту.) Но, впрочем, говорить об устойчивости рас – значит, неточно передавать наше впечатление от евреев, греков, персов, от всех этих народов, чье разнообразие лучше не трогать. Мы знаем благодаря античной живописи лица древних греков, мы видели ассирийцев на фронтоне дворца в Сузах. И когда мы встречаемся с представителями тех или иных восточных народностей, нам кажется, будто перед нами сверхъестественные существа, вызванные силой спиритизма. Мы знали плоскостное изображение; но вот оно обретает глубину, растет в трех измерениях, движется. Молодая гречанка,[141] дочь богатого банкира, в настоящее время имеющая успех, похожа на одну из тех фигуранток, которые в художественно-исторических балетах являют собой воплощения эллинского искусства; но театр опошляет эти образы, а вот если мы присутствуем в салоне при появлении турчанки или еврея, то это зрелище оживляет фигуры, здесь они выглядят необычнее, как будто это и впрямь существа, вызванные усилиями медиума. Это душа (вернее, то крохотное, до чего при таких материализациях она умаляется, во всяком случае, умалялась до сих пор), это душа, которую мы прежде видели мельком только в музеях, душа древних греков, душа древних евреев, оторванная от жизни ничтожной и вместе с тем трансцендентальной, словно разыгрывает перед нами все эти ошеломляющие мимические сцены. Мы силимся удержать фигуру ускользающей от нас молодой гречанки, фигуру, которой мы когда-то любовались на вазе. Мне казалось, что, если бы я при том освещении, какое было в салоне маркизы де Вильпаризи, сделал несколько снимков с Блока, они дали бы то самое изображение Израиля, – пугающее, ибо нам представляется, что это изображение не человека, и обманчивое, ибо оно все же слишком похоже на человека, – какое нам показывают спиритические фотографии. Нет ничего на свете, – если взять шире, – вплоть до пустых слов, оброненных людьми, среди которых мы живем, что не производило бы на нас впечатления чего-то сверхъестественного в нашем бедном повседневном мире, где даже гений, от которого мы ждем, собравшись вокруг него, как вокруг вращающегося столика, открытия тайны бесконечности, говорит лишь то, что как раз сию минуту сказал Блок: «Не сядьте на мой цилиндр».
– Господи! Министры! Дорогой мой! – говорила маркиза де Вильпаризи, обращаясь, главным образом, к моему старому товарищу и вновь беря в свои руки нить разговора, прерванного моим появлением. – Министры, кого они интересовали? Я тогда была совсем маленькая, но я хорошо помню, как король просил моего дедушку пригласить Деказа.[142] на бал, где мой отец должен был танцевать с герцогиней Беррийской[143] «Доставьте мне это удовольствие, Флоримон», – говорил король. Мой дед был туговат на ухо, ему послышалось, что король говорит о де Кастри,[144] и эта просьба показалась ему вполне естественной. Когда же он понял, что речь идет о Деказе, то это его возмутило, но он все-таки наклонил голову в знак согласия и вечером написал Деказу, прося его почтить своим присутствием бал, который должен был состояться на следующей неделе. В те времена люди были вежливы, молодой человек, хозяйка дома не могла бы ограничиться посылкой карточки с припиской: «Чашка чаю», или: «Чай и музыка», или: «Чай и танцы». Вежливы-то вежливы, но и надерзить умели. Деказ принял приглашение, но накануне бала мой дед, видите ли, захворал и по этому случаю отменил прием гостей. Он послушался короля, но Деказ так-таки и не был у него на балу… Да, молодой человек, я очень хорошо помню Моле,[145] остроумный был, это он доказал, когда принимал в Академию де Виньи, но уж очень церемонный, я так и вижу, как он у себя дома спускается обедать с цилиндром в руке.
– О, в этом вся та эпоха с ее тлетворным филистерством! Ведь тогда, наверно, вообще было принято ходить у себя дома с цилиндром в руке? – спросил Блок, обрадовавшись редкому случаю выведать у очевидца черты из жизни прежней аристократии, а между тем архивариус, время от времени исполнявший обязанности секретаря маркизы, бросал на нее умильные взгляды и словно говорил: «Вот она какая! Все знает, со всеми была знакома, спросите ее о чем угодно, необыкновенная женщина!»
– Ну нет, – ответила маркиза де Вильпаризи, придвигая к себе стакан с венериным волосом, чтобы возобновить работу, – такая привычка была только у Моле. Я ни разу не видела дома моего отца со шляпой, кроме, разумеется, тех случаев, когда приезжал король, потому что король везде у себя дома, а хозяин при нем в своей собственной гостиной всего только гость.
– Аристотель говорит в главе второй… – начал было историк Фронды Пьер, но до того робко, что никто не обратил на него внимания. Он давно уже страдал бессонницей на нервной почве, никакие лекарства ему не помогали, он даже не ложился и, изнемогая от усталости, выходил из дому, только когда этого требовала работа. Он не мог часто предпринимать эти походы, несложные для других, а ему стоившие так дорого, словно он каждый раз спускался с луны, и часто с удивлением обнаруживал, что чужая жизнь не приспособлена для того, чтобы его неожиданные вылазки оканчивались с максимальной пользой для него. Кое-когда бывала закрыта библиотека, куда он вдруг отправлялся, силком заставляя себя встать и, как герой Уэллса, надеть сюртук.[146] На свое счастье, он застал маркизу де Вильпаризи дома и собирался посмотреть портрет.
Блок перебил его.
– В первый раз слышу, честное слово! – воскликнул он после того, как маркиза де Вильпаризи окончила свой рассказ об этикете при посещениях короля, – воскликнул с таким видом, как будто и правда было удивительно, как мог он об этом не слыхать.
– Кстати, о таких визитах, – знаете, какую глупую шутку сыграл со мной вчера утром мой племянник Базен? – обратилась к архивариусу маркиза де Вйльпаризи. – Вместо того чтобы доложить о себе, он велел передать, что меня спрашивает королева шведская.[147]
– Так прямо и велел передать? Шутник! – воскликнул Блок и закатился хохотом, между тем как историк улыбался с величественной робостью.
– Я была очень удивлена. Ведь я вернулась из деревни всего несколько дней назад и, чтобы пожить спокойно, просила никому не говорить, что я в Париже, – потому-то я и ломала себе голову, откуда шведской королеве стало известно, что я уже здесь, двух дней не дала мне передохнуть, – говорила маркиза де Вильпаризи, повергая гостей в изумление тем, что визит шведской королевы был для хозяйки дома делом обыкновенным.