моем распоряжении. Я буду и судьей, и хозяином положения. Пока еще вы только «оглашенный». В том, что вы появились в высшем свете, есть нечто для вас унизительное. Прежде всего надо не допускать неприличий.
Я решил, воспользовавшись тем, что де Шарлю заговорил о своем посещении маркизы де Вильпаризи, попытаться выяснить, кем он ей доводится, выяснить ее происхождение, но с языка у меня сорвался другой вопрос: я спросил, что собой представляет род Вильпаризи.
– Откровенно говоря, вопрос не так-то прост, – зачастил в ответ де Шарлю. – Это все равно, как если бы вы спросили, что такое ничто. Моя тетка все может себе позволить, и вот на нее нашла блажь: она вторично вышла замуж за никому не известного Тирьона, и из-за этого самая славная французская фамилия ушла в небытие. Тирьон беспрепятственно, как в романах, взял себе угасшую аристократическую фамилию, а затем скончался. История умалчивает, пленяла ли его до этого Тур д'Овернь, колебался ли он между Тулузой и Монморанси. Факт тот, что в конце концов он захотел стать господином де Вильпаризи. После семьсот второго года таких случаев уже не было, и я решил, что намерения у него скромные – дать этим понять, что он родом из Вильпаризи (есть такой городок недалеко от Парижа), что там у него была нотариальная контора или парикмахерская. Но тетка от великого ума – сейчас она в таком возрасте, когда выживают из последнего, – объявила, что в роду ее мужа был такой маркизат, и написала об этом всем нам; неизвестно зачем, она сочла нужным действовать официально. Когда человек присваивает себе фамилию, на которую у него нет никаких прав, то не нужно поднимать шум – надо было поступить, как поступила наша очаровательная приятельница, так называемая графиня де М.: она не послушалась совета супруги Альфонса Ротшильда и отказалась увеличить взнос в пользу папы ради приобретения титула – ведь все равно это не дало бы ей больше прав на него. Но вот что во всем этом самое смешное: тетка начала скупать портреты настоящих Вильпаризи, к которым покойный Тирьон никакого отношения не имел. Теткин замок превратился в скупочный пункт, и эта все выше и выше вздымавшаяся волна портретов накрыла портреты каких-то там Германтов и каких-то там Конде, а ведь, что ни говорите, это была не мелкая сошка. Антиквары ежегодно фабрикуют для нее новые. У нее в замке, в столовой, висит портрет Сен-Симона по той причине, что его племянница была первый раз замужем за господином де Вильпаризи, хотя, по всей вероятности, автор «Мемуаров» для посетителей представляет куда больше интереса по другим поводам, чем в качестве прадеда господина Тирьона.
Я разочаровался в маркизе де Вильпаризи, как только увидел ее разношерстный салон; когда же я узнал, что маркиза де Вильпаризи – всего-навсего г-жа Тирьон, то она окончательно пала в моих глазах. Я считал недопустимым, что женщина, сочинившая себе титул и фамилию только потому, что она в дружбе с особами королевского рода, может ввести в заблуждение современников и уж непременно введет потомков. Как только маркиза де Вильпаризи снова превратилась в ту, какой она виделась мне в детстве, стала особой, в которой нет ровно ничего аристократического, мне показалось, что все окружавшие ее высокопоставленные родственники ей чужие. Она и потом была с нами необычайно мила. Я иногда заходил к ней, а она присылала мне в подарок какую-нибудь вещицу. Но в моем представлении она никак не была связана с Сен-Жерменским предместьем, и, пожелай я что-нибудь узнать о нем, я обратился бы к ней в последнюю очередь.
– Теперь, – продолжал де Шарлю, – если б вы бывали в свете, вы ухудшили бы свое положение, у вас появились бы обо всем искаженные представления, а ваш характер испортился бы. Вообще нужно быть сугубо осторожным, особенно в выборе товарищей. Заводите любовниц, если ваши родители ничего не будут иметь против, меня это не касается, я бы даже вас на это подтолкнул, шалунишка вы этакий, – шалунишка, которому скоро нужна будет бритва, – прибавил он, дотронувшись до моего подбородка. – Но выбор друзей среди мужчин – это гораздо важнее. Из каждых десяти молодых людей восемь – дрянцо, мелкая сволочь, которая так вам напакостит, что вы потом никакими силами не спасете положение. Вот мой племянник Сен-Лу – это для вас, в общем, хороший товарищ. Для вашего будущего он ничего не сумеет сделать – о нем позабочусь я. Одним словом, – насколько я его знаю, – для того, чтобы вдвоем куда-нибудь пойти, когда я вам надоем, он, по-моему, человек более или менее подходящий. Во всяком случае, он мужчина, он не из числа женоподобных юнцов, которых столько развелось за последнее время: из-за этих педалей их невинные жертвы гибнут на эшафоте. (Я не понимал, что значит жаргонное словечко «педаль». Кто бы его ни узнал, все были бы удивлены не меньше, чем я. Светские люди любят говорить на жаргоне. Люди, которых можно в чем-либо упрекнуть, подчеркивают, что они не боятся говорить о своих пороках; они думают, что это доказывает их невиновность. Но они утратили ощущение словесной иерархии: они не отдают себе отчета, что, перейдя за известную грань, шутка приобретает особый, непристойный смысл и служит доказательством не столько наивности, сколько извращенности.) Он не такой, как другие, он милый, степенный.
Я не мог не улыбнуться, услыхав определение «степенный», которое де Шарлю произнес, словно подразумевая под этим «высоконравственный», «аккуратный», – так говорят про молодую работницу, что она «степенна».
Тут мимо нас проехал фиакр, шарахавшийся то туда, то сюда; молодой извозчик сидел не на козлах, а в глубине экипажа и оттуда правил, развалившись на мягком сиденье, – по-видимому, вполпьяна. Де Шарлю сейчас же остановил его. Извозчик вступил в переговоры:
– Вам в какую сторону?
– В вашу. (Это меня удивило, – де Шарлю несколько раз отказывался сесть в экипажи с фонарями такого же цвета.)
– Но садиться на козлы мне неохота. Ничего, если я останусь в экипаже?
– Ничего, только опустите верх. Словом, подумайте о моем предложении, – сказал мне на прощание де Шарлю, – даю вам несколько дней на размышление, напишите. Повторяю: мне нужно видеться с вами ежедневно и быть уверенным в вашей преданности и скромности, о чем – надо отдать вам справедливость – свидетельствует ваша наружность. Но меня столько раз обманывал внешний вид, что больше мне не хочется попадаться на эту удочку. Дьявольщина! Расставаясь с сокровищем, должен же я знать, в какие руки оно попадет! Словом, запомните твердо мои условия. Вы теперь как Геркулес на распутье,[279] но только, к несчастью для вас, по-видимому, без его мощной мускулатуры. Поступайте так, чтобы вам потом не пришлось всю жизнь каяться, что вы не избрали путь, ведущий к добродетели. Вы что же это, – обратился он к извозчику, – так и не опустили верх? Ну ладно, я сам. Видно, мне и править самому придется – в таком вы состоянии.
Он вскочил в экипаж, сел рядом с извозчиком и во всю рысь погнал лошадь.
Я же, придя домой, застал словно продолжение разговора, который незадолго перед тем вели Блок и маркиз де Норпуа, но только здесь все говорилось сжато, резко, вкривь и вкось. Спорили наш дворецкий, дрейфусар, и дворецкий Германтов, антидрейфусар. Правда и ложь, сталкивавшиеся наверху, в выступлениях главарей Лиги французских патриотов и Лиги прав человека,[280] доходили до самых низов. Рейнак взывал к чувству людей, никогда его не видевших, а сам смотрел на дело Дрейфуса с точки зрения разума, как на неопровержимую теорему, которую он действительно доказал благодаря невиданному успеху (успеху, по мнению некоторых, невыгодному для Франции) рациональной политики. В течение двух лет он свалил министерство Бийо[281] и заменил его министерством Клемансо, произвел переворот в умах, освободил из тюрьмы Пикара и за неблагодарность посадил его в военное министерство. Быть может, этот рационалист, управлявший массами, сам был управляем своим происхождением. Если даже философские системы, в наибольшей степени приближающиеся к истине, в конечном счете обязаны своим возникновением чувствам, владевшим их создателями, то сам собой напрашивается вывод, что и в обыкновенном политическом деле, вроде дела Дрейфуса, чувство в человеке, основывающемся на доводах разумных, неведомо для него самого, главенствует над его разумом. Блок считал, что его дрейфусарство может быть обосновано логически, хотя знал, что нос, волосы и кожу он получил от своей расы. Конечно, разум свободнее; и все же он подчиняется законам, которые установил не он. Спор дворецкого Германтов с нашим был спор особенный. Волны двух течений – дрейфусарства и антидрейфусарства, – сверху донизу разделявших Францию, в общем были бесшумны, но когда изредка раздавались всплески, то в них слышалась искренность. Если во время разговора, умышленно не касавшегося дела Дрейфуса, кто-нибудь, якобы между прочим, чаще всего принимая чаемое за сущее, сообщал политическую новость, можно было по тому, что он пророчил, судить об его настроениях. Так, в некоторых вопросах сталкивались робкая проповедь и священный гнев. Разговор двух дворецких, который я услышал, придя домой, составлял исключение из общего правила. Наш намекал на то, что Дрейфус виновен, дворецкий Германтов – на то, что невиновен. Объяснялись они намеками не для того, чтобы не высказывать прямо своих убеждений, – это было упорство вошедших в азарт игроков. Наш дворецкий, не уверенный в пересмотре, хотел заранее, на случай провала, лишить дворецкого Германтов удовольствия думать, что правое дело проиграно. Дворецкий Германтов считал, что в случае отказа в пересмотре наш будет еще больше беситься при мысли, что на Чертовом острове держат невинного. На дворецких смотрел привратник. У меня создалось впечатление, что это не он мутит воду среди прислуги Германтов.
Пройдя наверх, я убедился, что бабушке стало хуже. С некоторых пор, не зная толком, что у нее, она начала жаловаться на нездоровье. Только когда мы заболеваем, нам становится ясно, что мы живем не одни, что мы прикованы к существу из другого мира,