У Германтов — страница 86 из 131

ествующий вид тем притворным торжеством, каким мы прикрываем наше замешательство, признаваясь в поступке, который сами же считаем дурным? Свидетельствовал ли он о том, что Сен-Лу не сознавал, что поступает дурно? Свидетельствовал ли он о том, что Сен-Лу неумен, раз он считает добродетелью порок, которого я, кстати сказать, прежде за ним не замечал? Была ли то минутная вспышка гнева, который его подстрекал порвать со мной, или же ему хотелось закрепить в памяти минутную вспышку гнева, который в нем вызвал Блок и который подзуживал его сказать Блоку что-нибудь неприятное, даже подведя меня? Надо, впрочем, заметить, что, когда он рассказывал о своем непорядочном поступке, лицо его пересекал отвратительный рубец, который я у него видел всего раз или два: начинался он приблизительно посредине лица и, доходя до губ, кривил их, придавая им отталкивающее выражение душевной низости, что-то почти звериное, мгновенно исчезавшее и, без сомнения, атавистическое. В таких случаях, повторявшихся у него, без сомнения, не чаще чем раз в два года, происходило частично затмение его собственного «я» личностью кого-нибудь из его предков, отражавшейся в его чертах. На эту мысль наводили как самодовольный вид, так и слова: «Я люблю все говорить начистоту» – они были одинаково противны. Мне хотелось сказать ему, что если ты любишь все говорить начистоту, то, когда тебе приспичит пуститься в откровенности, выбалтывай, что на душе у тебя, но не будь добродетелен за чужой счет – уж больно это дешево. Но экипаж остановился у ресторана, один только широкий, стеклянный, весь светившийся огнями фасад которого и прорезал тьму. Из ресторана лился такой уютный свет, что казалось, будто туман с угодливостью слуг, на чьих лицах отражается радость хозяина, указывает нам дорогу до самого тротуара; многоцветный, самых нежных тонов, он вел за собой, подобно тому как огненный столп вел когда-то евреев.[318] Кстати сказать, среди посетителей было много евреев. Именно в этом ресторане давно уже собирались по вечерам Блок и его приятели, пьяневшие от поста, такого же строгого, как пост церковный, с той разницей, что церковный по крайней мере бывает всего раз в году, от ресторанной обстановки и от интереса к политике. Умственное возбуждение придает большой вес нашим привычкам и облагораживает их, а потому всякое более или менее сильное пристрастие сплачивает известный круг людей, относящихся друг к другу с таким уважением, какое каждый из них ценит превыше всего. Тут, хотя бы это было в провинциальном городишке, вы найдете помешанных на музыке; их лучшее время, почти все их деньги уходят на концерты камерной музыки, на сборища, где говорят о музыке, на рестораны, где любители встречаются друг с другом и с оркестрантами. Увлекающиеся авиацией заискивают перед старым официантом, служащим в застекленном баре, взгромоздившемся на самый верх аэровокзала; укрытый от бурь, словно в стеклянной клетке маяка, официант имеет возможность в обществе одного-единственного авиатора, который сейчас не летает, следить за тем, как пилот делает мертвые петли и как другой пилот, которого только что не было видно, неожиданно приземляется, шумно хлопая крыльями птицы Рок.[319] Небольшой компании, собиравшейся, чтобы навсегда запечатлелось и углубилось то, что она схватывала на лету, когда шел суд над Золя, полюбился именно этот ресторан. Но на компанию косились составлявшие другую часть посетителей ресторана молодые дворянчики, завсегдатаи соседнего зала, отделенного от первого тонким барьером, украшенным зеленью. Они считали Дрейфуса и его сторонников изменниками, хотя двадцать пять лет спустя, за каковой срок старые веяния успели смениться новыми и дрейфусарство приобрело на расстоянии известную привлекательность, сыновья этих самых дворянчиков, большевиствовавшие и вальсировавшие, отвечали «интеллигентам», которые приступали к ним с расспросами, что, живи они в те времена, они, конечно, были бы за Дрейфуса, даром что знали они об его деле примерно столько же, сколько о графине Эдмон де Пурталес,[320] о маркизе де Галифе[321] или о других светилах, угасших в день их рождения. Ведь в тот туманный вечер ресторанная знать, будущие отцы этих юных интеллигентов, дрейфусаров задним числом, были еще не женаты. Правда, родители подыскивали каждому из них богатую невесту, но никто пока еще не был связан брачными узами. Существовавшие пока лишь в мечтах, чаемые многими выгодные браки (на примете было, правда, немало «богатых невест», но все-таки число тех, кто зарился на богатое приданое, значительно превышало число богатых приданых) пробуждали у этих молодых людей дух соперничества.

К несчастью для меня, Сен-Лу задержался: он уговаривался с извозчиком, чтобы тот заехал за нами после ужина, и я направился к ресторану один. С вращающейся дверью я обращаться не умел, – это была моя первая неудача, – и боялся, что так и не выберусь. (Для любителей более точного словоупотребления заметим, что эта дверь-тамбур, несмотря на свой мирный внешний вид, называется дверью-револьвером – от английского revolwing door.) В тот вечер хозяин не решался высунуть нос наружу, чтобы не промокнуть, а с другой стороны, считал своим долгом встречать посетителей, и он стоял у входа, с удовольствием слушая, как приезжающие весело жалуются на погоду, и глядя, как горят у них глаза от радости – радости людей, добравшихся с трудом и чуть-чуть не заблудившихся. Однако все улыбчивое его радушие исчезло, как только он увидел незнакомца, беспомощно кружившегося в стеклянной карусели. Это доказательство моего невежества было столь наглядно, что он нахмурился, как экзаменатор, который твердо решил не говорить: dignus est intrare.[322] К довершению всего я проследовал в зал, отведенный для аристократии, но хозяин без всяких разговоров меня оттуда вывел и грубым тоном, который сейчас же взяли со мной все официанты, указал место в другом зале. Тут мне не понравилось, главным образом потому, что на скамейке уже сидело много народу (а напротив меня была дверь для евреев – дверь не вращающаяся, и поэтому когда ее поминутно отворяли или затворяли, то на меня отчаянно дуло). Но хозяин не захотел пересадить меня. «Нет, сударь, – отрезал он, – я не могу из-за вас беспокоить всех». Впрочем, он скоро забыл о запоздалом и столь беспокойном посетителе – так его радовало прибытие каждого гостя, который, прежде чем спросить себе кружку пива, крылышко холодного цыпленка или стакан грога, должен был, как в старинных романах, внести свою лепту и поведать дорожные приключения, едва лишь он проникал в это теплое и безопасное убежище, где полная противоположность тому, от чего он укрылся, сразу приводит в веселое настроение и завязывает товарищеские отношения, словно у бивачного огня.

Кто-то рассказывал о том, как его извозчик, вообразив, что они у моста Согласия, три раза объехал Дом Инвалидов, кто-то еще – о том, как его экипаж, спускаясь по авеню Елисейских полей, застрял между деревьями на Рон-Пуэн и три четверти часа не мог выбраться. За рассказами следовали жалобы на туман, на холод, на мертвую тишину улиц, но произносились и выслушивались эти жалобы с наижизнерадостнейшим видом, вызывавшимся приятной атмосферой зала, где, за исключением того места, где сидел я, было тепло, ярким светом, от которого жмурились глаза, привыкшие к тьме, и гулом голосов, выводившим из оцепенения слух.

Прибывавшим не так-то легко было хранить молчание. Дорожные злоключения в силу своей необычности вертелись у них на языке, причем каждому казалось, что такие случаи могли произойти только с ним, и они искали глазами, с кем бы поговорить. Даже хозяин не соблюдал дистанцию. «Принц де Фуа три раза заблудился, пока ехал от ворот Святого Мартина!» – не побоялся сказать он со смехом, как бы представляя адвокату-еврею аристократа, тогда как в любое другое время адвокат был отделен от аристократа преградой, через которую куда труднее было перескочить, чем через яму, заросшую по краям. «Три раза! Это же надо!» – заметил адвокат, дотрагиваясь до шляпы. Принцу не пришлась по душе эта фраза, которой адвокат как бы напрашивался на знакомство. Принц де Фуа принадлежал к группе аристократов, которая, по всей видимости, была способна только на дерзкие выходки даже по отношению к знати, если эта знать была не самого высокого полета. Не ответить на поклон, если человек вежливый поклонился вторично, хихикать или злобно откидывать голову, делать вид, что не узнаешь пожилого человека, который хочет оказать тебе какую-нибудь услугу, пожимать руку и кланяться только герцогам и самым близким друзьям герцогов, с которыми герцоги их познакомили, – так вели себя эти молодые люди, и в частности принц де Фуа. Этот пошиб привила им распущенность, какой они отличались в ранней молодости (даже молодые буржуа проявляют неблагодарность и ведут себя по-свински: несколько месяцев не пишут сделавшему им доброе дело человеку по поводу кончины его жены, а потом, считая, что это самое простое в их положении, при встрече делают вид, что с ним незнакомы), но в еще большей степени он являлся порождением снобизма чересчур утонченной касты. Правда, этот снобизм, похожий на иные нервные заболевания, которые с годами не так резко дают себя знать, обычно принимал менее воинственный характер у людей почтенного возраста, совершенно невыносимых в молодости. Мало кто из людей постаревших находит полное удовлетворение в заносчивости. Человеку казалось, что, кроме нее, на свете ничего нет, и вдруг, – будь он хоть распринц, – оказывается, что есть еще музыка, литература, даже звание депутата. Происходит переоценка ценностей – теперь человек сам заговаривает с людьми, которых он в былое время испепелял взглядом. Счастливы те, кто имел терпение ждать и у кого – если можно так выразиться – достаточно хорошо устроен характер, чтобы в сорок лет быть довольным учтивостью и любезностью, сме