У Германтов — страница 97 из 131

[367] не такое уж дивное и необычайное создание, и они не только рады были умереть за Ориану, услыхав, что такая благородная особа – страстная поклонница Толстого, – нет, они чувствовали, как в них самих растет любовь к Толстому и как их неудержимо влечет на борьбу с царизмом. Их свободолюбивые идеи могли бы завянуть; они не смели высказывать их и уже недалеки были от того, чтобы усомниться в их величии, и вдруг не кто-нибудь, а мадмуазель де Германт, молодая девушка с тонким вкусом, пользующаяся большим авторитетом, гладко причесывающаяся (чего никогда не позволила бы себе ни одна Курвуазье), выступает на их стороне. И хорошее и дурное очень выигрывает, если это одобряется людьми для нас авторитетными. Например, у Курвуазье обряд здорованья на улице состоял из очень некрасивого и, в сущности, нелюбезного поклона, а считалось, что это изысканная форма приветствия, и поэтому все Курвуазье, убрав с лица улыбку и изобразив на лице отчужденность, старались проделать это бесстрастное гимнастическое упражнение. А Германты вообще, и в частности Ориана, лучше, чем кто-либо, знавшие эти обряды, если видели вас из экипажа, не задумываясь, приветливо махали рукой, а в салоне, предоставляя Курвуазье соблюдать церемониал подражательных, чопорных поклонов, делали набросок изящного реверанса, как другу протягивали вам руку, улыбаясь голубыми глазами, так что благодаря Германтам сущность шика, до тех пор в известной мере полая и суховатая, мгновенно наполнялась всем, что так естественно притягивает к себе и что люди пытались упразднить: радушием, изъявлением непритворной радости, непосредственностью. Вот так же – но только в этих случаях им трудно найти оправдание – люди, которым инстинктивно нравятся плохая музыка и избитые мелодии, нравятся потому, что в них есть что-то ласкающее слух и общедоступное, в конце концов, овладев музыкальной культурой, добиваются того, что вытравляют в себе пристрастие к плохой музыке. Но, достигнув этого и теперь уже с полным основанием дивясь ослепительному блеску оркестровки Рихарда Штрауса[368] они вдруг замечают, что Штраус с невзыскательностью, простительной Оберу,[369] вводит пошлейшие мотивы, и тут все, что они когда-то любили, неожиданно находит для них в столь высоком авторитете оправдание, и, торжествующие, они потом со спокойной совестью и сугубой благодарностью восторгаются в «Саломее[370]» тем, что им было воспрещено любить в «Бриллиантовой короне[371]».

Задала ли мадмуазель де Германт вопрос великому князю на самом деле или этот вопрос выдумали, но обсуждали его во всех домах, и это служило поводом для того, чтобы рассказать, как необыкновенно элегантно была на этом обеде одета Ориана. Но хотя роскошь (именно поэтому она и была недоступна Курвуазье) порождает не богатство, а расточительность, все-таки расточительность длится дольше, если она находит поддержку в богатстве, а зато богатство дает ей возможность гореть всеми своими огнями. Приняв же в расчет мысли, которые открыто высказывала не только Ориана, но даже маркиза де Вильпаризи, мысли о том, что знатность ничего не стоит, что думать, как бы пролезть повыше, смешно, что не в деньгах счастье, что имеют значение только ум, сердце и талант, Курвуазье могли питать надежду, что, получив такое воспитание у маркизы, Ориана выйдет замуж не за светского человека, а за художника, за арестанта, за голодранца, за вольнодумца, что она окончательно примкнет к тому разряду людей, которых Курвуазье называли «свихнувшимися». У них тем больше было оснований на это уповать, что маркиза де Вильпаризи, переживавшая тогда, с точки зрения общества, кризис (никто из людей блестящих к ней еще не вернулся), открыто выражала свое отвращение к тем, кто от нее отошел. Даже говоря о своем племяннике, принце Германтском, который продолжал бывать у нее, она осыпала его насмешками за то, что он кичился своим происхождением. Но едва пришла пора выбрать для Орианы мужа, идеи, которые проповедовали тетушка и племянница, обе спрятали в карман, а на сцену выступил таинственный «дух семьи». Вот почему, как будто маркиза де Вильпаризи и Ориана только и говорили что о ценных бумагах да о родословных, а не о художественных достоинствах произведений и не о душевных качествах, и словно маркиза на несколько дней умерла и ее гроб стоял, – как это и произойдет потом, – в Комбрейской церкви, где каждый член семьи, лишившись своей индивидуальности и даже имени, становился просто Германтом, о чем свидетельствовала на большом черном покрывале вышитая пурпуром и увенчанная герцогской короной одна-единственная буква «Г», дух семьи не колеблясь остановил выбор интеллигентной, фрондировавшей, проникнутой евангельским духом маркизы де Вильпаризи на старшем сыне герцога Германтского, принце де Лом. И в день свадьбы за два часа у маркизы де Вильпаризи перебывала вся знать, над которой она издевалась, издевалась даже с близкими ей людьми из буржуазных семей, кого она позвала на свадьбу, кому принц де Лом завез карточки и с кем у него на будущий год «все как отрежет». К умножению несчастий Курвуазье, взгляд на ум и талант как на высшие социальные ценности снова начал пользоваться успехом у принцессы де Лом тотчас после свадьбы. Заметим в скобках, что во взглядах Сен-Лу, которые он отстаивал, когда жил с Рахилью, когда заходил к ее приятелям, когда собирался на ней жениться, было – как ни ужасалась его семья – меньше лицемерия, чем во взглядах девиц Германт, восхвалявших ум и почти не подвергавших сомнению идею всеобщего равенства, поскольку в решительный момент они действовали так, как если бы придерживались противоположных мнений, то есть искали себе женихов среди богатейших герцогов. Сен-Лу, напротив, осуществлял свои теории на практике – оттого все про него и говорили, что он сбился с пути. Понятно, Рахиль строгим требованиям нравственности не отвечала. Но если бы любая другая на ее месте вела себя так же, как Рахиль, и при этом была бы герцогиней или миллионершей, то вряд ли виконтесса де Марсант восстала бы против брака своего сына.

Возвратимся к принцессе де Лом (которая вскоре после смерти свекра стала герцогиней Германтской): к великой досаде Курвуазье, теории юной принцессы, которые она по-прежнему не уставала излагать, никак не отражались на ее поведении; ее философия (если только это можно назвать философией) не наносила ни малейшего ущерба аристократической элегантности салона Германтов. Скорей всего, те, кого герцогиня Германтская у себя не принимала, полагали, что это из-за того, что они недостаточно умны, а одна богатая американка, у которой совсем не было книг, за исключением никогда ею не раскрывавшегося томика Парни.[372] в старом издании, лежавшего, потому что он «подходил под стиль эпохи», в маленькой гостиной на особом столике, эта самая американка, желая показать, как высоко ценит она умственное развитие, впивалась взглядом в герцогиню Германтскую, когда та входила в Оперу. Скорей всего, и герцогиня была искренна, составляя себе круг знакомых из людей умных. Когда Ориана говорила о женщине, что она «обворожительна», или о мужчине, что он потрясающе умен, у нее, по всей вероятности, не было других оснований для того, чтобы принимать их, кроме обворожительности и ума, – в такие минуты дух Германтов бездействовал; спустившись в глубину и расположившись у потайного входа в ту область, где находилась способность Германтов к суждению, бодрствующий этот дух не разрешал Германтам находить, что этот мужчина умен, а эта женщина обворожительна, если они не представляли ценности с точки зрения светской – ни в настоящем, ни в будущем. О мужчине говорилось, что у него можно почерпнуть массу сведений, но так, как говорят о словаре или что он человек заурядный с умом коммивояжера, у красивой женщины были манеры сверхдурного тона, или же она была болтлива. Люди, у которых не было никакого положения в обществе, – о ужас! – были снобы. Де Бреоте, сосед Германтов по имению, бывал только у высочеств. Но он говорил о них с насмешкой и мечтал жить в музеях. Поэтому герцогиня Германтская негодовала, когда де Бреоте называли снобом: «Бабал – сноб? Да вы с ума сошли, мой милый! Как раз наоборот: он не переваривает людей блестящих, его никакими силами не заставишь с ними познакомиться. Даже у меня! Если я его приглашаю, когда у меня кто-нибудь в первый раз в гостях, он кряхтит». Это не значит, что Германты и на практике не ставили ум неизмеримо выше, чем Курвуазье. Различие между Германтами и Курвуазье давало в общем положительные результаты. Так, герцогиня Германтская, женщина, впрочем, загадочная, этой своей загадочностью издали погружавшая в мечтательное раздумье многих поэтов, устроила прием, о котором мы уже говорили и от которого был в полном восторге английский король, достигла же она этого тем, что никогда не пришло бы в голову ни одному Курвуазье и на что никто из них никогда бы не осмелился: помимо тех, кого мы упомянули, она пригласила композитора Гастона Лемера[373] и драматурга Гранмужена[374] Но особенно четко интеллектуальность герцогини проступала в отрицании. С ее точки зрения, чем выше рангом стоял человек, добивавшийся, чтобы она пригласила его к себе, тем ниже был коэффициент его ума и обворожительности и приближался к нулю, когда речь шла о главнейших венценосцах, зато чем ниже стоял человек от трона, тем коэффициент был выше. Например, ее высочество принцесса Пармская принимала тех, кого она знала с детства, или тех, что приходились родственниками герцогине такой-то, или кого приблизил к себе кто-либо из государей, хотя бы они были уродливы, скучны или глупы. Так вот, если одного «любила принцесса Пармская», если другая была «теткой герцогини д'Арпажон», а третья «каждый год жила по три месяца у испанской королевы