- Что, неужто потерял? — Люба притворно испугалась, указав рукой на низ живота. — Ой, Ваня-а, как же ты теперь будешь-то, бедный! Последняя отрада…
Грузчики, таскавшие мешки, взорвались хохотом, эдакое жизнерадостное жеребячье ржание. Иван Белобок смутился, но всего лишь на секунду, затем прижал к прутьям решетки белое от сахарной пудры лицо:
- Любаша, слышь, я стих сочинил... Вот послушай-ка... — он вновь осветил все вокруг блеском никелированных зубов. Люба знала, что зубы Иван Белобок потерял на фронте — воевал в Заполярье, и цинга съела роскошные белые, как яблоневый цвет, зубы молодого парня.
- Что это тебя на стихи потянуло? От недоедания? Или с перепою?
Грузчики опять заржали. Но Иван Белобок посерьезнел, стал декламировать нараспев. Это была бесстыжая частушка:
Я жену себе нашел на Кольском полуострове,
Сиси есть, и пися есть, ну и слава, господи!
И снова раздался дружный смех, смеялись даже те, кто, согнувшись, тащил к выходу из клетки-секции тяжелые семидесятипятки. Люба тоже улыбнулась из вежливости, потом поманила пальцем Ивана Белобока и проорала ему в ухо так, что услышали даже грузчики во дворе:
Не ходите девки в баню,
Там сейчас купают Ваню!
Окунают в купорос,
Чтоб у Вани больше рос!
И вновь все давились от хохота, а раззадоренный Иван Белобок скреб в затылке и наконец наскреб, запел, притопывая большущей ножищей — на ней был навернут чуть ли не метр пыльных, в сахаре, портянок, обута нога была в галошу. Двое грузчиков, проходивших с мешками на спинах, остановились и, не бросая мешков, слушали, высунув языки от удовольствия. А Ваня Белобок неистово пел:
Кудри вьются, кудри вьются,
Кудри вьются у б...дей!
Почему они не вьются
У порядочных людей!
И туг уже несколько грузчиков хором подхватили:
Потому что у б...дей денег есть на бигудей,
А у порядочных людей все уходит на б...лей!
И теперь стоял такой хохот, что у многих слезы выступили на глазах, они охали, качали головами. К Любе на помощь прибежали несколько работниц. Верка Молчанова зашептала ей что-то на ухо. Люба коротко рассмеялась и запела звонко:
Спит Розита и не чует,
Что на ней моряк ночует!
Вот пробудится Розита
И прогонит паразита!
Иван Белобок тут же ответил, покрывая смех отчаянным голосом:
В городе Калязине наших девок сглазили!
Если б их не сглазили, мы бы с них не слазили!
Люба тоже не давала опомниться Белобоку и хохочущим грузчикам, выпалила скороговоркой, а последние две строчки подхватили сбежавшиеся работницы:
На дворе стоит туман, сушится пеленка!
Вся любовь твоя обман, окромя ребенка!
Конец веселью положил бригадир грузчиков. Он хоть и посмеивался в усы, но сделал свирепое выражение лица, рявкнул:
- Театр устроили, мать вашу! Два пустых фургона подъехали — кто загружать будет?!
Грузчики послушно забегали, хотя все еще посмеивались, вспоминая лихие частушки, бормотали:
- Ну, Любка, ну, заводная баба…
- А то! С такой не соскучишься!
- Кончай, Любаш, ребят моих накручивать, — усмехаясь, бригадир подошел к решетке, с удовольствием окинул взглядом ладную фигуру Любы в белом халатике до колен, стройные ноги, белую косынку на светлых кудрях.
- А они у тебя что, ишаки рабочие? — усмехнулась Люба.
- Да они после этих частушек загудят на неделю — я их с милицией не найду!
- Э-эх, бригадир! — подмигнула Люба и запела, уходя в цех:
Из колодца вода льется, в желобочке точится!
Как бы плохо ни жилося, а целоваться хочется!
...В обеденный перерыв она не пошла в столовую, а вышла с завода, побрела к берегу большого пруда, по которому медленно плавали утки и два горделивого, неприступного вида лебедя. Заводское начальство завело лебедей недавно и страшно гордилось, даже в «Вечерке» была заметка о том, как руководство сахарного завода заботится о культуре и отдыхе рабочих, в основном женщин. А утки появились сами собой и даже зимой не улетали. Люба села на лавочку у самой воды, достала из кармана халата завернутые в бумагу бутерброды с колбасой, стала есть, отламывая кусочки хлеба и бросая их в воду. Утки сообразили мигом и подплыли близко, хватали кусочки чуть ли не на лету, а гордые лебеди плавали полукругами на расстоянии, приглядываясь и выжидая. Люба бросила кусочек хлеба подальше, прямо к лебедю. Тот отплыл в сторону, пригляделся к хлебу, плавающему на воде, затем вернулся и медленно взял клювом кусочек, взял с таким видом, будто сделал Любе одолжение. Люба усмехнулась, отломила еще кусочек и снова бросила... С тихим страхом Люба чувствовала, что стала другой. Неужели так бывает? Вчера был один человек — уставший, отупевший от свинцовых будней, от бесконечности забот и тягот, а сегодня — совсем другой, словно заново родился, словно слетели с плеч годы тяжкой жизни, и человек вновь ощущает крепость молодых мускулов, вновь трепещет душа в восторженном ожидании завтрашнего дня, вновь хочется встретить восход солнца, хочется петь и творить разные озорные глупости. Шел и шел человек по бесконечному темному, сырому и холодному тоннелю, шел, не видя впереди света, и уже смирился с тем, что никогда его не увидит, так и будет брести среди грязных, сырых стен до последнего своего дня, и вот случилось невероятное — вдали бездонной тьмы блеснули лучи солнца, его длинные живительные лучи коснулись человека, его лица, тела, души, влив в него молодые силы, веселящую уверенность, что вот сейчас, еще немного — и переломится это серое однообразие, начнется что-то новое, не испытанное прежде — солнце светит так ярко и бесшабашно, солнце обещает, солнце подает надежду! А вдруг опять — обман? Вдруг улыбающаяся, прекрасная надежда обернется ухмыляющейся издевательской рожей, как не раз уже бывало. Но нет, человек уж так устроен, забывает напрочь прежние обманы судьбы, отметает их в самые дальние уголки памяти. Зачем помнить всякую дрянь и гадость? Так ведь душа не выдержит, разорвется. Даже из самых тяжких, самых беспросветных, угрюмых времен выбирает память драгоценные крупицы хорошего, радостного, когда надежда не обманула и сбылось то, о чем мечталось... И вот сейчас Люба была уверена, что надежда не обманет, судьба не подведет, уж так ярко и неожиданно она вспыхнула, испепеляя ее своим сиянием. Пусть лучше она сожжет ее до конца, до маленькой кучки пепла! Люба не боялась, что узнают соседи, — они уже узнали и присочинили то, чего не было, а теперь, когда «это» случилось, теперь даже не будет обидно, если станут сочинять. От озлобленной зависти это все делается, от душевной нищеты, от желания втоптать ближнего в грязь, чтобы он казался хуже тебя, грязнее, подлее, а ты на его запятнанном фоне воссияешь во всем блеске! «Да нет, миленькие, не воссияете, — подумала с усмешкой Люба, меня пачкать будете и сами замажетесь еще больше, — мне завидовать будете и сами обеднеете душой больше прежнего». А уж куда больше? Люба понимала, что души людей изнылись от одиночества, от скудной жизни, от бесконечных разочарований и обманов, Люба сама так жила и, наверное, будет жить так и дальше. А кто живет по-другому? Кому нынче лучше или совсем хорошо? Покажите таких или хоть одного такого! Наверное, только тем, кто встречает на своем тернистом пути настоящую преданную любовь-надежду. Это их, немногих, пригрел своим всевидящим, всемогущим взглядом Господь, их выделил из сонма многих, их осветил своим сиянием, и если они, эти избранные, воспринимают его благость за муки, то это их вина, а не Господа…
Люба так крепко задумалась, что не видела, как гордый лебедь подплыл к самому берегу и разглядывает ее, выгнув тонкую шею. Шипит тихо, раскрывая клюв.
- Ох, миленький, ты есть просишь? — встрепенулась Люба. — Ну извини, извини меня, дуру такую, гляжу и не вижу ничего перед собой... — Она стала торопливо отламывать кусочки хлеба и бросать лебедю.
Важная птица, потеряв всю свою осанистость, пыталась ловить кусочки на лету. И тут же подплыл второй лебедь.
Люба стала бросать и ему. Вдруг ей вспомнились слова бабки: «Вон лебеди, Любка, по двести лет живут, а один разок только женятся. И ежли погибнет у лебедя его лебедушка, то он так и мается один до скончанья свово лебединого веку, а ежли лебедь помрет иль убьют его, то лебедушка во вдовах живет иной раз и больше сотни годов, так-то, Любка, заруби на носу». — Неужто вы по двести лет живете и только один раз женитесь? — шепотом спросила Люба, глядя на двух.птиц, медленно плавающих перед ней. — Выходит, вы намного-намного лучше людей... Ох, господи, да кто нас не лучше? — Она кинула в воду последний кусочек, отряхнула халат, встала и пошла к проходной, быстро мелькая стройными белыми ногами…
Так уж случилось, что после первой встречи Робки и Вениамина Павловича, после их вечернего чаепития между ними завязалась прочная дружба. Робка проглотил «Мартина Идена» за два дня и был потрясен так сильно, что ходил совершенно очумевший, не ел, не пил, и остановившиеся глаза его выражали такое смятение, что приятели, соседи, мать и даже Федор Иваныч спрашивали участливо: не заболел ли он? Что случилось? Какое такое трагическое и непоправимое несчастье? Робка отнекивался, отмыкивался, ни с кем не хотел разговаривать. Только Богдану, который решил, что Робка опять впал в тоску из-за Милки, Робка ответил, что у него такое настроение, он даже сам не понимает какое из-за того, что прочитал книгу.
- Книгу? — изумился Богдан, совершенно убежденно не веря, что книга может вообще как-то подейст вовать на человека, а чтобы вот так сделать из нормального малого чокнутого, в такое пусть дураки верят.