У каждого своя война — страница 49 из 91

- Кто есть, тот и есть... — Робка опустил голову.

- Ишь ты, какая покорность! — усмехнулся историк. — Какое ангельское смирение... А ведь все врешь, брат, себе врешь и другим…

- Нет, я не вру…

- Кому?

- Матери никогда не вру, — твердо ответил Робка и подумал, что это правда — может быть, не всегда правду говорил, но не врал — это точно.

- И что же ты сегодня матери скажешь? Когда она спросит, кто тебе рожу начистил и почему от тебя водкой пахнет? — поинтересовался Вениамин Павлович. — Какую такую правду наплетешь? Ты пей чай, пей. Водку не могу предложить — ее у меня нету.

- Ну зачем вы так? — Робка посмотрел на историка несчастными глазами. — Разве я просил у вас водку?

- Этого еще не хватало! Чтобы ученик у учителя выпить просил! Книжку-то прочитал? И что ты в ней понял? Ну хоть в двух словах расскажи? Жутко интересно. Что ты в ней понял?

- Я понял, как нужно в люди выбиваться…

- Старая наша песня. И как же нужно? Хоть мне расскажи, я тоже попробую последовать твоему примеру. — Вениамин Павлович смотрел опять весело и вроде бы доброжелательно.

- Вот на что нужно надеяться... — Робка положил на стол кулаки и уже прямо в глаза посмотрел историку. — Только на них. Нужно уметь драться и никому не верить. Ни-ко-му.

- Хорошая мысль! — Вениамин Павлович побарабанил пальцами по столу. — Хорошая и, главное, оригинальная. Значит, никому? И тогда выбьешься в люди?

- Да, только тогда. Как Мартин Иден.

- Н-да-а, брат, мне жаль тебя, Роберт, — Вениамин Павлович опять забарабанил пальцами по столу, поднялся, заходил по тесной каморке, — жаль, что ты ни черта в этой книге не понял.

- То, что мне нужно, я понял, — так же твердо ответил Робка.

- Вот именно, то, что тебе нужно! — уже горячо воскликнул Вениамин Павлович. — Никому не верить — это значит остаться одному! Совсем одному! Не страшно будет?

- Нет.

- А книжка ведь о другом, Роберт. О том, как нужно бороться за жизнь! Как нужно уметь защищать свою веру в жизнь! В справедливость! В дружбу!

- Справедливости нет, Вениамин Павлович.

И дружбы тоже нет. Когда-нибудь один друг предает другого.

- Где ты всего этого нахватался, сукин ты сын! — изумленно протянул Вениамин Павлович.

- Сами же сказали — я шпана замоскворецкая.

Кто верит в дружбу — всегда остается в дураках. А я в дураках оставаться не хочу.

- Ты, конечно, в дураках не останешься! А в предателях остаться не хочешь?

- Я еще никого не предавал.

- С твоей философией — станешь! Обязательно станешь! Как ты думаешь, твой сосед Степан Егорыч, про которого ты рассказывал, тоже никому не верил?

- Верил. Потому в дураках и остался. Без ноги, в каморке живет, никому не нужный.

- Так уж и никому? — опять спросил Вениамин Павлович.

Робка вспомнил о своей матери и промолчал.

- А мать, которая на тебя всю жизнь положила, ты ей нужен? — допытывался Вениамин Павлович. — А твоей бабушке ты нужен?

Робка молчал, стиснув зубы.

- Слушай, только честно, тебе в школе кто-нибудь из девчонок нравится?

- Нет, — не поднимая головы, ответил Робка и подумал о Милке.

- А эта девушка... из-за которой ты тогда дрался? Она тебе нравится? — привязался с вопросами историк, и было видно, что просто так он не отстанет.

- Ну нравится... Она... с другим ходит, — с трудом цедя слова, ответил Робка.

- Ах вот оно что... — Вениамин Павлович вздохнул облегченно и заулыбался даже. — Черт, как же я раньше об этом не подумал... В таком деле советчики только навредить могут. Извини, Роберт, пристал к тебе как банный лист. Одно только скажу — если из ста случаев тебя девяносто девять раз обманут и только один раз вера твоя окажется права, нужно верить!

- Для чего? Чтобы тебя девяносто девять раз обманули?

- Для души, Роберт... Ты потолкуй об этом со Степаном Егорычем. И дуй домой, поздно уже. — Вениамин Павлович посмотрел на часы. — Ав школу, значит, совсем больше не придешь?

- Приду. Еще книжку какую-нибудь не дадите, Вениамин Палыч?

- Как «Мартина Идена» принесешь, тогда дам.

А пока вон школьной библиотекой пользуйся.

- Там мне тоже не дают, — усмехнулся Робка.

- Чего так? Тоже что-нибудь свистнул?

- Нет. Для профилактики…

Робка ушел, а Вениамин Павлович еще долго ходил в своей маленькой каморке, курил и размышлял. Жена два раза звала спать, но историк отказывался. Этот худощавый жилистый паренек растревожил его, вверг в невеселые раздумья. Бог мой, сколько их таких в Москве! А по всей России? В сущности, прекрасных ребят, но готовых на все, чтобы избавиться от нищеты, которую им уготовила судьба. Такие с равной легкостью могут совершить подвиг во имя человека и этого же самого человека избить, ограбить, убить... Волчата, сбившиеся в стаю, никому не верящие, даже своим дружкам, — они страшны прежде всего для самих себя, сжигая в душах последние крохи доброты, веры в то, что существует на свете великое человеколюбие. Они не боятся матери и отца, милиционера и учителя, больших и маленьких начальников. Они уже познали одну истину — что украл, отнял, добыл, то твое! А все остальное — болтовня и лицемерие! Они не знают, что есть на свете великая вера в Бога, исцеляющая и просветляющая, строгая и милосердная... Да сам-то Вениамин Павлович много ли верил в Бога, обращался к нему в минуты тревог и бед? Ленин да Сталин... А теперь вот и Сталина — нету! Тоже, оказывается, враг народа, палач, убийца... Он был историк и знал многое из того, что простой смертный Страны Советов знать не мог. По ночам Вениамин Павлович читал Ильина и Бердяева, Розанова и Федотова, Леонтьева и Флоренского. Голова шла кругом. Даже от жены он прятал эти книжки под паркетную половицу в кабинете-каморке. Хотя понимал, что если придут с обыском…

И попробуй он доверить своим ученикам хотя бы малые частицы тех мыслей, которые мучили его по ночам, — ни черта они не поймут, посмеются над ним, а кто-нибудь искренне напишет директору школы, а то и еще куда-нибудь повыше, что историк учит их ненависти к советской власти... Вот интересно, Роберт этот смог бы написать или нет? Наверное, нет. Но не потому, что он поверит в слова Вениамина Павловича, а потому, что донос противен тому образу жизни, который он уже вел, и потому, что не верит ни тем, ни другим. Да ведь и сам Вениамин Павлович никому не верил, потому и прятал книжки под половицами, задыхался в одиночестве, в невозможности поделиться с кем-нибудь мыслями, которые его мучают, не дают покоя.

Историк усмехнулся горько — сам никому не верит, а еще сокрушается, что подросток, который у него учится, тоже никому не верит. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!

Голова разболелась ужасно. Историк достал таблетку анальгина, запил остывшим чаем и снова закурил.

Но должен же найтись тот, кто первый скажет всем страшную правду о том, как мы живем? Когда же, когда появится этот «ТОТ»? И что, ему сразу поверят? А не распнут ли его, как когда-то распяли Христа? Или хуже того, разорвут на куски, расстреляют, опозорят, покроют такой хулой, что имя его надолго станет символом позора и предательства. Разве так раньше не бывало? Боже мой, да сколько угодно раз! Ведь про Сталина уже говорят. Вениамин Павлович слышал о секретном письме Хрущева, слышал смутные разговоры — лето пятьдесят пятого только начиналось, но уже стали появляться в Москве люди из лагерей со страшной пятьдесят восьмой статьей, враги народа, которые говорили, что их освободили, реабилитировали, и показывали справки.

На этих людей смотрели как на чумных, сторонились их.

Да вообще-то, что такое Сталин, в конце концов?! Маленькая верхушка огромного айсберга! А вся эта камарилья нелюдей! У Федотова, у Ильина, у Флоренского давно про это написано... о страдальческом пути России…

Только что проку от этих писаний? Россия хрипит, гнется и бьется в тисках скотской жизни, пьет и лодырничает, избивает своих близких — и все тает, растворяется во тьме времени. Вениамину Павловичу вспомнились строчки Некрасова: «...Вынесет все и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе...» При царях эти строчки произносили как заклинание, при советской власти тоже твердили... Сколько вынесли, разве мало? Где же эта «широкая, ясная»? А может, ошибался великий Некрасов? Может, этой «великой и ясной» вообще не существует? Для других народов — есть, а для России — нету! Был ли Христос счастлив, когда его распинали? Когда вколачивали ему в руки гвозди?! Когда толпа ревела: «Распни его!»?

Вениамин Павлович задохнулся дымом и закашлялся, сел за стол и осторожно провел пальцами по вздувшемуся на лбу шраму. В каморку заглянула жена, спросила с укоризной:

- Ты думаешь ложиться, Веня? У тебя же завтра первая пара? Проспишь ведь.

- Сейчас иду, Тонечка, сейчас…

Робка и сам не помнил, как ноги привели его к дому, где жила Милка. Уже наступила ночь. Часов у Робки не было, и сколько времени точно, он не знал. Наверное, час ночи или чуть побольше, подумал он и вошел в подъезд, медленно поднялся на третий этаж. Сердце гулко стучало на всю лестничную площадку. На широком подоконнике стояла пусгая бутылка из-под портвейна, кафельный пол был усеян окурками. Лестничные кошки, вспугнутые Робкой, вбежали на этаж выше и оттуда наблюдали за ним.

На двери был один звонок и четыре таблички под ним.

Робка нашел нужную, надавил четыре раза. В квартире стояла тишина. Потом он смутно услышал шаги и от страха попятился к лестнице. Ринулся вниз. Успел проскочить один пролет, как услышал Милкин голос:

- Робка, ты?

Он остановился, задрал голову и увидел Милку, перегнувшуюся через перила. Распущенные волосы свешивались вниз и почти закрывали лицо.

- Ты чего, Робка? — приглушенным голосом спросила Милка.

- Ничего... так... мимо проходил... — Он стал медленно спускаться. Его подмывало снова взглянуть наверх, ноги сделались деревянными.

- Чего так? — Милка тихо рассмеялась. — Заходи, раз пришел.

И неведомая сила подбросила его вверх — в несколько прыжков он взлетел на лестничную площадку, перемахивая через три ступеньки, и остановился, тяжело дыша, не зная, что дальше говорить. На площадке светила пыльная тусклая лампочка, черты лица девушки были видны смутно. Она откинула с лица густую прядь, запахнула короткий, до колен халатик и с улыбкой посмотрела на него. На площадке последнего этажа истошно выла кошка. Милка вздрогнула и от испуга прижалась к нему всем телом. И Робка, осмелев, обнял ее, стал жадно искать ее губы, его руки сжимали Милкины плечи, мяли их, гладили. Она была податлива и не отталкивала его, но и не позволяла себя целовать. Откинула назад голову, прошептала с улыбкой: