- Ох, не люблю я пустых слов, Сергей Андреич! — поморщилась досадливо Люба. — По справедливости, говоришь? Ну так и отдай ее мне, ежели по справедливости, что, слабо? — она, прищурившись, задорно взглянула на него. Степан Егорыч довольно усмехнулся и в знак одобрения пальцами сдавил плечо Любы.
Сергей Андреич растерянно хлопал глазами и, видимо, с пьяных глаз готов был совершить бесшабашный роковой поступок — отдать последнее, но при людях — гляди, люди добрые, на, последнее отдаю! На миру, как говорится, и смерть красна! И Люба, почувствовав, что еще секунда, и Сергей Андреевич трахнет кулаком по столу и заявит, что отдает ей комнату, а потом идти на попятный будет позорно и стыдно, да и не такой характер у Сергея Андреевича, чтобы идти на попятный, — Люба это поняла мгновенно и сказала, не дав Сергею Андреевичу открыть рот:
- Ладно, Сергей Андреевич, налей-ка лучше, ей-ей выпить на твое новоселье охота.
И снова Степан Егорыч молча оценил поступок Любы, и вновь его пальцы стиснули ее плечо. Егор Петрович тоже оценил ситуацию, засмеялся, крутя головой:
- Ну, Любка, ну, заноза... А вот ежли щас Сергей Андреич отдал бы тебе комнату, взяла бы? Только честно, Любаш, а?
- Да нет, конечно, — улыбнулась Люба, поднимая стакан с водкой. — Что я, дурная, что ли, врага себе наживать? Ну, Сергей Андреич, как говорят, не было счастья, так несчастье помогло! Поздравляю!
Она чокнулась с врачом, со Степаном Егорычем и Егором Петровичем, выпила, вылила несколько капель на пол, шумно вздохнула, закусила соленым огурцом.
- Да я вот говорю Сергею Андреичу, — загудел Степан Егорыч. — Он теперь обязан «Войну и мир» написать, ну не меньше, верно?
- А я вот, ей-богу, не пойму, Сергей Андреевич, чего ты вообще с этим своим романом носишься, как…
Для чего ты его пишешь, а? Уродуешься по ночам, недосыпаешь, так ведь и ноги протянуть недолго.
- Он желает народу правду сказать про войну и про любовь! — пьяно произнес Егор Петрович.
- А то народ и без него этой правды не знает, — усмехнулась Люба, взглянув сбоку на Степана Егорыча. — А вот я могу сказать, чего ты тут по ночам на кухне газом дышишь.
- Ну-ну, интересно... — кривовато улыбнулся
Сергей Андреевич.
- P-раз пошла такая пьянка — р-режь последний огурец! — махнул рукой Егор Петрович. — Наша Люба завсегда правду-матку в глаза режет.
- Потому ты свой роман пишешь, Сергей Андреич, — хрустя огурцом, заговорила Люба, — что очень прославиться хочешь. Небось, когда в медицинском институте учился — мечтал самым главным... ну, самым знаменитым врачом стать, вроде этого…
- Пирогова, положим... — усмехнулся Сергей Андреевич.
- Во-во, Пирогова! А получился из тебя врач обыкновенный, участковый. Вот ты и начал кропать по ночам. Авось хоть здесь в генералы выбьюсь, скажешь, не так? И вот хочу тебя спросить, а если не выбьешься? Если опять осечка выйдет, что будешь делать?
- Что-то ты очень за мои дела переживать стала, Люба, — улыбнулся Сергей Андреевич. — Ты лучше за свои, хорошо? Тебе тоже ведь есть над чем мозгами пораскинуть? — он пристально взглянул на нее, потом перевел взгляд на Степана Егорыча. Люба смущенно потупила глаза, а Степан Егорыч кашлянул и ответил за нее:
- Верно…
Историк Вениамин Павлович с преувеличенным интересом рассматривал ребят, будто видел впервые.
Перед ним в пустом классе стояли Робка, Богдан и Костик.
- Все же я не понимаю, Роберт, — наконец устало сказал он. — Во-первых, об этом классной руководительнице надо было сообщить, а не мне. А во-вторых, не понимаю, почему ты решил бросать школу? Ведь тебя перевели в десятый класс. Глупо, понимаешь, глупо. — Историк встал, прошелся по пустому классу, остановился в задумчивости у окна. — Занятия только начались, ну, чего вы вдруг сорвались-то? Чего приспичило? Ребята угрюмо молчали.
- Завалишин, и ты решил школу бросить?
- Я? — испугался Костик. — Что вы, Вениамин Павлович, я — нет.
- А чего вместе с ними пришел? За компанию?
- Ага…
Историк снова прошелся между партами, проговорил задумчиво:
- Я вот мечтал ученым-историком стать... война помешала... А вам что мешает, оболтусы? Ведь пожалеете потом, неужели не ясно?
- Не переживайте, Вениамин Павлович, — посочувствовал историку Богдан. — Мы же неспособные… троечники.
- Прогульщики вы! Шпана! Вы должны учиться, понимаете? Обормоты чертовы... Ваши отцы за это кровь проливали! Инвалидами с фронта пришли! А сколько не пришло?! За что они погибали?
- За Родину... — вздохнул Богдан.
- За вас, значит! Это вы понимаете или нет?
- Понимаем... — опустив голову, пробормотал Робка.
- Ты вообще молчи! Когда книгу принесешь?
- Принесу, Вениамин Павлович. На днях принесу.
Я этого парня с тех пор не видел, — начал оправдываться Робка.
- Эх, ребята, ребята... — покачал головой Вениамин Павлович. — Смотреть на вас тошно... Проваливайте…
И ребята тихо вышли из класса. Историк продолжал задумчиво смотреть в окно.
...Вечером мать отправила Робку к Федору Иванычу на стройку. Отчим опять работал во вторую смену и забыл взять с собой ужин. Люба приказала отвезти.
В столовке Федор Иваныч есть не мог — мучила язва.
Робка взял кастрюлю с картошкой и котлетами, сел на трамвай и поехал. Он пристроился поближе к выходу и все время опасливо косился на крикливую кондукторшу. Робка ехал без билета и был готов в случае чего выпрыгнуть на ходу. Платить за проезд он принципиально не желал.
Трамвай раскачивался, звенел на поворотах. Каменная Москва кончилась, пошли пыльные улочки, Длинные деревянные бараки, почерневшие от времени бревна, покосившиеся стены, подпертые такими же бревнами. Бараки эти строились еще в тридцатые.
Совсем другая Москва. Тут и кинотеатры поменьше, и магазины как в деревне — деревянные, маленькие, а во дворах бараков, отгороженных от улиц низенькими штакетниками, расхаживали куры и гуси, хрюкали свиньи.
И вдруг среди этого полудеревенского-полугородского пейзажа возникла стройка. Два громадных кирпичных корпуса. На девятиэтажной верхотуре подъемные краны ворочали стрелами, что-то кричали рабочие в свете прожекторов, размахивали руками.
Робка нырнул в щель забора, спотыкаясь, пробрался через россыпь битого кирпича и всякого строительного хлама, остановился, стал смотреть, как в темно-синем небе ползают лучи прожекторов, освещая стрелы башенных кранов, черные фигурки рабочих. А внизу рабочие разгружали с самосвалов кирпич и цементный раствор.
- Пришел? Дуй сюда! — услышал Робка крик Федора Иваныча.
Отчим стоял на пороге небольшой дощатой прорабской. Робка побежал, перепрыгивая через груды битого кирпича, один раз споткнулся и упал.
- Кастрюлю побьешь! — заволновался Федор Иваныч.
«А то, что я себе руку или ногу мог сломать, это его не волнует», — со злостью подумал Робка.
Федор Иваныч выхватил из его руки кошелку с кастрюлей и пошел в прорабскую. «Не поздоровался даже, змей», — вновь с неприязнью подумал Робка.
- Я тебя полтора часа жду, — бурчал отчим, садясь за дощатый шаткий стол и вытаскивая из кошелки кастрюлю. — Сам же знаешь, с моим больным желудком по часам питаться надо.
Робка промолчал, разглядывая стены прорабской.
Они были увешаны разными графиками, расписаниями, приказами. Краснели вымпелы с профилями Ильича за победы в социалистических соревнованиях.
- А ложка где? — нервно крикнул Федор Иваныч. — Ну что она в самом деле, голова дырявая! Я что, руками есть буду?
- А я тут при чем? — разозлился Робка. — Че ты на меня орешь? Мать дала кошелку, и все. Сказал бы спасибо, что привез, а он орет еще.
Федор Иваныч стал шарить на полках в шкафчике, в углу прорабской, зазвенели пустые бутылки, стаканы.
Робка усмехнулся. Наконец отчим нашел алюминиевую вилку с гнутыми в разные стороны зубьями, тщательно протер ее носовым платком, сел за стол и стал есть.
Жевал он медленно, словно приморенный бык на привязи, наклонив над столом голову. «Интересно, он хоть догадывается про маму и дядю Степу?» -- подумал Робка.
Может, и догадывается, только вида не подает. Да нет, вряд ли, Федор Иваныч скрываться не умеет, простодушный мужик, ишачок рабочий, на таких все и держится.
Робка встал, подошел к окну и стал снова смотреть на башенные краны, освещенные прожекторами. Красиво. Робка покосился на Федора Иваныча. Сидит усталый человек в брезентовом плаще с откинутым на спину капюшоном, медленно жует, поскребывает вилкой по дну кастрюли, смотрит невидящими глазами в одну точку.
- Всю Москву ломают, — сказал Робка.
- Угу... Работы выше крыши... Двоек нынче много нахватал?
- Все мои, — усмехнулся Робка.
- Да-а, брат, хамство из тебя так и прет, — вздохнул Федор Иваныч и почему-то добавил: — А ведь я человек пожилой, ты меня уважать должен.
- Уважают за что-то, дядя Федя, а не за возраст.
- И за возраст уважают, — упрямо возразил Федор Иваныч.
«А за что тебя уважать? — невольно подумалось Робке. — Чего ты такого особенного сделал? У дяди Степы хоть два ордена Славы, медалей куча, а ты... Мама тебе рога наставила, а ты и в ус не дуешь. И даже если узнаешь, ничего такого особенного делать не станешь — пороху не хватит. Пообижаешься, похлюпаешь носом, и тем дело кончится. Но что же тогда такого особенного нашла в нем мать, когда привела его? Не первый же встречный! Значит, что-то в нем было такое? Наверное, в каждом человеке есть что-то такое особенное, даже в самом сером ишаке».
В прорабскую, гремя сапогами, ввалились трое рабочих и сразу загалдели, перебивая друг друга. Один был совсем молодой, наверное, на год или два старше Робки.
«Человек уже фанеру заколачивает, а я, долдон, в школе штаны протираю», — подумал Робка, разглядывая паренька.
Из этого галдежа Робка понял, что раствора понавезли чертову прорву, а кирпича не хватает, и раствор каменеет, его потом даже убрать невозможно будет. А все потому, что порядка нет, никакой согласованности. Федор Иваныч слушал, продолжая мрачно жевать картошку с котлетами. Будто вовсе и не к нему обращались.