И вдруг он с такой силой шарахнул кастрюлей по столу, что все трое разом притихли. И Робка искренне удивился — таким отчима он никогда не видел. И взгляд сделался совсем другой — холодный и властный, и мясистое, рыхлое лицо вдруг собралось, резче обозначились складки и желваки под скулами.
- Что разгалделись, как на базаре?! — рявкнул он. — Будто бабы! У самих котелки не варят! Воды в раствор побольше добавляйте — он остывать подольше будет... И кладку с угла начинайте — там больше раствору надо, значит, больше израсходуете. Что, сами дотумкать не могли? Пошли покажу! — Он швырнул вилку с гнутыми зубьями в кастрюлю, встал и первым вышел из прорабской.
В окошко Робка видел, как Федор Иваныч шел с рабочими через строительную площадку, стал ловко, несмотря на свое большое грузное тело, карабкаться вверх по лесам. И Робке опять подумалось, что Федор Иваныч, вообще-то, мужик совсем неплохой, и пашет с утра до вечера, и ничего плохого он Робке за все эти годы не сделал, ну брюзжит много, зануда порядочная, а так — терпеть вполне можно. Но что он будет делать, когда узнает про Степана Егорыча, этого Робка понять не мог и даже страшился представить подобную картину.
Нет, он не боялся ни за Федора Иваныча, ни за Степана Егорыча — он боялся за мать. Слухи и сплетни уже поползли во дворе, и Богдан намекал Робке, о чем говорят кумушки и старухи, сидящие на лавочках у подъездов или под деревянным раскрашенным грибком на детской площадке. Богдан, выпучивая заговорщицки глаза, пытался узнать у Робки, правда ли это.
- Ты лучше у своей матери спроси, ладно? — зло отвечал Робка. — Она у тебя все про всех знает.
- Да мне-то что... мне до лампочки... — хлопал глазами Богдан.
- А если до лампочки, чего тогда спрашиваешь? Робка чувствовал, видел, как вся квартира то ли невольно, то ли сознательно оберегала Федора Иваныча. Несмотря на суровость и римскую прямолинейность нравов, царивших в коммунальной квартире, его почему-то жалели. По-другому не объяснишь. Никто Федора Иваныча в квартире не боялся, и сообщить ему «приятную новость» было бы просто удовольствием для Нины Аркадьевны, или, например, Зинаиды, или Полины, но... не сообщали. Это было невероятно, но за все годы проживания в столь ожесточенном коллективе жильцов Федор Иваныч каким-то непостижимым уму образом умудрился ни разу не поссориться ни с одним из жильцов, никому не причинил вольного или невольного зла. Это даже Робу удивляло. Какой-то он был... обтекаемый, что ли. Робке трудно было понять, что вся сознательная жизнь Федора Иваныча прошла в общежитиях, гражданских или армейских, и в силу природной доброты и покладистости он научился жить с людьми в мире, часто уступая им, успокаивая, уговаривая. Он не был силен физически, потому всегда старался любой конфликт закончить миром и со временем научился делать это с большим искусством. Хорошо или плохо быть от рождения добрым? Ответить на этот вопрос Робка не мог, хотя часто задумывался. Вон Богдан — добрый всегда, очень трудно его обидеть или вывести из себя. Но он же и глуп как валенок. Он обижается, но, как ребенок, через минуту забывает все обиды и снова полон доверия ко всем. Потому ребята во дворе так часто его разыгрывали и обманывали. Тогда они были маленькие. Но годы шли, а Богдан не менялся, его телячье добродушие было непробиваемым. Ну и что это принесет ему в будущем? Станет таким же вот Федором Иванычем, безответным ишаком, которому жена будет наставлять рога, будет помыкать им, ни в грош не ставить. А вот Робка все же любил Богдана, его широкую толстогубую улыбку, глуповатые большие глаза, лучившиеся добротой, его непробиваемое спокойствие, незлобивость. И если случалось, он не видел Богдана два или три дня (большего перерыва не было), он вдруг ощущал, что скучает по нему, что ему не хватает именно этого увальня с его обжорством, нелепыми вопросами, например:
- Слушай, Роба, а что такое материя?
- Какая? Бостон или шевиот? — усмехался Робка.
- Нет, я в этом смысле... ну, философском? Помнишь, физик рассказывал…
- И долго ты над этим думал?
- Да вот... подумалось... — разводил руками и выпучивал глаза Богдан, жуя сдобную булочку.
- Выбрось из головы, — советовал Робка. — Лучше булочку ешь.
И вдруг вспомнил Робка, что не всегда Богдан бывал таким добрым теленком. Он вспомнил, как Богдан однажды бросился на отца с ножом, защищая мать... как однажды в парке Горького они сцепились с компанией подвыпивших ребят и Богдан без страха и секунды колебания пошел один на троих, прикрывая упавшего Робку, дрался с ними так остервенело, что трое парней позорно побежали в кусты... как он воровал конфеты в доме у Костика, воровал для сестренки... Не-ет, Богдан — человек, друг до гроба, думал Робка, возвращаясь в трамвае домой. Тренькал звонок, кондукторша визгливо выкрикивала названия остановок. На коленях у Робки лежала кошелка с пустой кастрюлей.
...Гаврош заявился к Милке домой днем, когда в квартире никого не было — все на работе. Сама Милка взяла отгул, чтобы сделать большую уборку. Она как раз мыла полы, когда затренькал звонок. В коротком платьице, босая, с мокрой тряпкой в руке она открыла дверь, рукой неловко поправила упавшую на лоб прядь волос.
- Хозяйствуешь? — Гаврош затоптался на пороге.
- Ноги вытирай! — Милка бросила ему под ноги мокрую тряпку.
Гаврош, усмехаясь и жуя мундштук потухшей папиросы, с преувеличенной тщательностью вытер ноги, прошел в коридор. Милка зашлепала босыми ногами впереди.
- Зачем пришел?
- Как это? — удивился Гаврош. — Соскучился. Че это ты марафет наводишь? Гостей ждешь? — Он остановился у входа в «пенал», прикурил потухший окурок, привалился плечом к косяку.
Милка вошла в «пенал», обернулась, вновь резко спросила:
- Зачем пришел?
- Ты только не гоношись, не надо, — усмехнулся Гаврош, хотя в голосе прозвучала нотка угрозы. — Тебя добром спрашивают.
- И я тебя добром спрашиваю. Зачем явился?
- А что, не имею права? К тебе вход по спецпропускам, да?
- Уходи, Витька! У меня дел по горло. Скоро люди приходить с работы начнут, а полы не помыты.
Милка вышла в коридор, взяла тряпку, стала полоскать ее в ведре, потом бросила тряпку с водой на пол перед ногами Гавроша, стала мыть, перегнувшись пополам и ловко работая тонкими сильными руками. Гаврош долго молчал, наблюдая, вдруг лицо его зло передернулось, он выплюнул изжеванный окурок папиросы на вымытое место на полу. Милка медленно разогнулась, посмотрела ему в глаза, проговорила, тяжело дыша:
- Подними.
- Ты ж убираешься — вот и уберешь. Или ты только за дорогими гостями подбираешь, а я уже так, пришей кобыле хвост, да?
- Да. Подними, я тебе сказала. — Милка крутила в руках мокрую тяжелую тряпку, уже с ненавистью смотрела на Гавроша.
- Ты на кого хвост подымаешь, Милка? — Гаврош шагнул к ней, наступив на окурок. — Я ж к тебе как к человеку пришел, а ты скалишься. Вечером у меня соберемся?
- Нет, — отрезала Милка. — Разошлись, как в море корабли. Не понял, что ли? Могу повторить.
- От меня бабы просто так не уходят... — с ухмылкой покачал головой Гаврош.
- А вот так они от тебя уходят? — Ярость заплескалась в глазах Милки, и она хлестанула мокрой тряпкой Гавроша по лицу. Гаврош успел отклонить голову, и удар пришелся по плечу, брызги грязной воды легли на щеку.
- А-ах ты, с-сука... — процедил Гаврош, вырвав тряпку из руки Милки и замахиваясь, чтобы ударить.
Милка инстинктивно согнулась, закрывая голову руками. И рука Гавроша с тряпкой медленно остановилась, опустилась, тряпка шлепнулась на пол. Гаврош обнял ее, попытался прижать к себе — Милка сопротивлялась, все так же закрывая лицо и голову руками, бормоча бессвязно:
- Отстань, кому сказала... Чокнулся, да? Отстань… ну что ж ты навязался на мою голову, господи…
Гаврош не отставал, он затащил Милку в «пенал», схватил за руки, разведя их в стороны и пытаясь поцеловать Милку в губы. Она отчаянно сопротивлялась, вертя головой то в одну, то в другую сторону, но Гаврош был сильнее. Он заломил ей руки и стал валить на узенькую кушетку, приговаривая сдавленно:
- Ладно тебе... Забыла, да? Кончай дурочку валять, Милка... Ну чего ты, а? С тобой же по-хорошему, а ты целку из себя строишь... — Он повалил ее наконец, руки жадно зашарили по груди.
- Нет... — задыхалась Милка. — Никогда больше… нет! — Она хлестанула его ладонью по лицу, раз, другой, уперлась ему в грудь руками — откуда только силы взялись. Боже мой, да что она так взъярилась-то? — мелькнуло у нее в голове. Будто у нее раньше этого с Гаврошем не было, будто она действительно девочка-недотрога, ну одним разом больше... И тут же вспыхнуло в памяти рас терянно-счастливое лицо Робки, когда он обнимал ее на этой кушетке, бормотал что-то бессвязное, — и она снова ударила Гавроша по лицу, вцепилась ногтями ему в щеку.
Он рванул на ней платьице, но, когда ногти Милки впились ему в кожу, оставляя глубокие борозды, он взвыл от боли — несколько кровяных бороздок появились на щеке. Милка выскользнула из-под него, прижалась к стене, закрывая на груди разорванное платье.
- Нет! Никогда больше, понял?! Нет!
- Сука ты... Я твоему Робертино козью рожу сделаю…
- Только попробуй! Лучше скажи, откуда у тебя денег столько?!
- Молчи, тварь! Денис Петрович дал!
- За красивые глаза, да? А может, сам взял? В пустом магазине, куда мы за водкой ходили, забыл, да? А теперь эта кассирша за тебя в тюрьму сядет? А ее детей ты кормить будешь? Вор в законе! Морда ты позорная, понял? Дрянь!
Гаврош коротко и сильно ударил ее в скулу. Милка ойкнула, колени подогнулись, и она упала на кушетку.
А Гаврош ударил еще и еще. Милка вскрикивала, закрывала лицо руками. Гаврош навалился на нее, жарко дыша в лицо.
- Только вякни кому-нибудь — убью, как мышь, — со свистом шипел он. — Не я, так другие найдутся, запомни... И Робертино твоему башку отвернут, как шайбу с болта! — Войдя в раж, он еще раз сильно ударил ее в скулу. Милка уже не вскрикивала, лежала, откинув голову, закрыв глаза. Он изнасиловал ее такую, оглушенную, почти бесчувственную…