У каждого своя война — страница 61 из 91

Древняя бабка сердцем чуяла за несколько дней, что Борька явится. Она вдруг стала часто спрашивать Любу про Борьку, вспоминать его, сказала, что видела его во сне, на другой день заявила, что ей приснились собачьи щенки, а это по примете к прибытку в дом, и убежденно сказала:

- Борька непременно придет.

- Ой, мама, вы мне с ним уже до дырки голову продолбили! — нервно ответила Люба. — Я вон сколько писем ему, паразиту, отписала — хоть бы на одно ответил! Он и думать небось про нас забыл, не нужны мы ему, оглоеду! Когда посылки требовались, он как заведенный каждую неделю по письму гвоздил, а теперь — не докличешься! Небось вышел на свободу и живет в свое удовольствие!

- Не бреши, Любка! — особенно зло сердилась бабка. — Как язык поворачивается об родном сыне такое брехать!

- Да он всегда такой был волчище! Когда он про нас думал-то? Да он с десяти годов никого ни в грош не ставил. Что, забыли, как он у вас все полтинники серебряные уворовал! А ему тогда всего-то одиннадцать было!

- Да провались они пропадом, энти полтинники! — пуще сердилась бабка. — Столько годов сына родного не видала, а полтинники вспоминает, тьфу, Любка, типун тебе на язык с лошадиную голову!

- Да, мама, за вами не заржавеет! — махнув рукой, смеялась Любка. — Хорошо, что только типун на язык пожелали, а не похлеще чего-нибудь!

- Могу и похлеще! Я тебе сурьезно говорю, Любка, Борька наш со дня на день заявится. У меня предчувствие…

- Знаем мы ваши предчувствия, мама!

- И хорошо, что знаешь. Я те когда говорила, что Сталин помрет? На Рождество говорила — сон приметный приснился. Так все и вышло.

- Ой, мама, если бы не вы, он до сих пор жил бы! — смеялась Люба.

Они так могли общаться часами. Люба гладила рубашки Федора Иваныча и Робки, а бабка сидела на стуле у окна, опершись на клюку, наблюдала за ней маленькими, утонувшими во впадинах глазками, то и дело поправляла платок на голове.

- Люб, на дворе-то бабы баяли, что Гавроша этого будто его же девка милиции-то выдала, правда ай нет?

- Да я откуда знаю, мама? Больше старух во дворе никто ничего не знает, у них и спрашивайте. Бают, что правда — выдала она его с потрохами! Уж какая там кошка между ними пробежала, не знаю.

- Хороша-а, стервь... — вздохнула бабка. — Ноги из задницы вырвать не жалко…

- Окститесь, мама! — возмущалась Люба. — Он нашу Полину чуть под монастырь не подвел, кассу ограбил, забыла, как она тут белугой ревела? Всей квартирой ей деньги собирали, а вы — сте-е-ервь!

Но у бабки были свои понятия о чести и верности, и она убежденно повторила:

- Стервь, прости меня, господи. Какой бы мужик ни был, а он твой.

- А может, она его не любила?

- А не любила, чего ж тогда с им ходила? — резонно возражала бабка. — Стал быть, вдвойне стервь, прости господи.

- А может, любила, да разлюбила? — Люба спросила о том, о чем сама думала все это время, мучилась и не могла найти ответа. — Вот разлюбила — и все тут, что ей тогда, вешаться?

- Вешаться не надобно — Бог накажет, — вздыхала бабка и согнутым пальцем утирала слезящиеся глаза. — Но и доносить на любимого мужика, хоть ты его и разлюбила, какое право имеешь?

- С вами спорить, мама, лучше пуд соли съесть! — Люба водила утюгом по рубашке, то и дело проверяя его, остыл или нет.

- У нас как раскулачивать-то в деревне принялись, — начала рассказывать бабка, — то раскулаченных ссылали. Обоз цельный соберут и угоняют невесть куцы.

Семейных гнали, ну а холостых уж тех в первую очередь.

Был такой Андрюшка Курдюмов — ох, бедовый парень был, да красивый, статный, кудрявый, глаза такие черно-синие, что ни одна девка устоять не могла.

- И вы, мама? — игриво спрашивала Люба и смеялась.

- А что ж, хужей других девок, что ль, была? И меня с энтим Андрюшкой бес попутал, н-да-а... сладкий малый был, любовный... — Старуха замолчала, остекленевшим взглядом уставясь в одну точку, и вся напряглась, а плечи распрямились — словно мелькнуло в памяти видение этого кудрявого, сладкого, любовного Андрюшки.

- Что замолчали, мама? Рассказывайте... — окликнула ее Люба.

- Ах да... ишь ты, вот прям, как живое, лицо его увидала... — улыбнулась бабка. — А у Андрюшки энтого, у его папаши, мельница своя была, ну так его чуть не первого под раскулачку подвели. Угнали со всем семейством, ну и Андрюшку само собой. Уж как радовались те мужики, которые остались, — многим Андрюшка насолить успел, с женами многими баловался, с невестами…

- Он что, бык племенной был? — усмехаясь, спросила Люба.

- Бык — не бык, а до любви уж больно охоч был... — покачала головой бабка. — Девки-то сами к нему льнули... и я, дура, сама на него клюнула, только он меня глазом поманил, как собачонка побегла... А ведь уже с вашим дедом женихалась, н-да-а…

- Далыпе-то что, мама? Или спите уже?

- Не сплю, не сплю... Ну вот и угнали их. А недели через две Андрюшка обратно прибег. С этапа, значит, умыкнулся. На деревню прибег и прямиком — к Таньке Черновой в дом. Это его последняя любовь была, ладная такая вдовушка, годов тридцати ей не было. Мужа рано лишилась, от простуды помер. Вот они с Андрюшкой-то любовь и крутили. Он к ней и прибег — схорони, дескать. Она его на ночку схоронила, уж не знаю, как там они миловались-тешились, а утречком она к председателю сельсовета Ваньке Черногулу пошла и донесла. Тот еще зверюга был! Схватили Андрюшку, повязали... так они его в сельсовете, болезного, били, так над им измывались. А после с двумя милиционерами — те из району специально за Андрюшкой прибыли — угнали опять.

Видать, в тюрьму... Так вот, хошь верь, а хошь нет, Таньку эту вся деревня люто ненавидеть стала, особливо мужики... Они потом и забили ее до смерти, и в овраге бросили, стервь поганую…

- За что ж они ее? — с некоторым страхом спросила Люба.

- За то, что на Андрюшку донесла, — ответила бабка.

- Звери... — коротко резюмировала Люба.

- Нет, милая моя, не звери, — возразила бабка. — А поступили по справедливости…

- Они что, мужики эти, против советской власти были?

- Да уж не знаю, милая моя, — вздохнула бабка. — Против чего они были... Только Таньку энту забили до смерти…

Люба ушла на кухню ставить на конфорку утюг, а бабка осталась одна в тишине. Хитрая бабка! Она знала, зачем рассказала Любе эту страшноватую историю.

Она тоже слышала во дворе от старушек-кумушек про Любу и Степана Егорыча и все время думала над этим, над ее бесстыжей изменой. Она была невысокого мнения о Федоре Иваныче, но уж коли ты выбрала его, то храни верность, милая моя, и честь свою не роняй.

Не дите малое была, когда второго мужика себе выбирала. А ты что же? Второй надоел, так третьего завела? А что Робка с Борькой скажут, если узнают? Как ты, вертихвостка, детям в глаза смотреть будешь?

И вечером этого дня, как бабка и предсказала, явился Борька. Все были в сборе: Федор Иваныч, Робка, Люба и бабка. Пили чай за столом. Уютно светила лампа под матерчатым абажуром. Люба рассказывала что-то про завод, как какой-то слесарь напился до чертиков, упал в чан с жидким сахаром и сварился заживо. В коридоре раздались четыре звонка подряд.

Обычные звонки, но Любу словно током пронизало.

Она побледнела, вдруг взялась за сердце и проговорила тихо:

- Робик, пойди открой... это к нам…

Робка удивленно посмотрел на мать? Встал и пошел в коридор. На кухне была одна Зинаида — стирала белье в большом корыте. От горячей воды шел пар, толстые руки Зинаиды были по локоть в мыльной пене. На ходу Робка поздоровался с ней и прошел к двери. Щелкнул замком и толкнул дверь от себя. Она медленно отошла, и Робка увидел стоящего на лестничной площадке высокого худощавого мужчину — кепка, темное бобриковое пальто, из-под которого был виден белый шелковый шарф, начищенные до блеска хромовые сапоги, голенища смяты в гармошку. Робка и мужчина несколько секунд смотрели друг на друга, потом мужчина улыбнулся, сверкнув золотым зубом:

- Братан... Робка! Не признаешь?

- Борька-а... — выдохнул Робка и кинулся на шею мужчине.

Борька выронил чемодан, который держал в руке, обнял Робку, стиснул длинными ручищами, и на несколько секунд они будто окаменели.

Люба сидела за столом, напряженно прислушиваясь к тишине в коридоре. Потом раздались шаги, возбужденные, веселые голоса, дверь распахнулась, и прогремел голос Борьки:

- Ну что, все живы? Никто не подох?!

И дальше все завертелось, как на карусели, — замелькали лица, голоса, смех, ахи-вздохи, удивления.

Люба обнимала и бессчетно целовала глаза, губы, щеки ненаглядного старшего сына. Потом она заметалась по квартире, стучала во все двери, словно полоумная, произнося только одну фразу:

- Наш Борька явился! Наш Борька явился!

И скоро в комнату набились почти все жильцы, за исключением Игоря Васильевича, Нины Аркадьевны и их дочери Лены, все подолгу трясли Борьке руку, хлопали его по плечу, говорили разные глупости и обычности, вроде возмужал, повзрослел, стал красавец мужчина, все бабы твои! И Борька отвечал такими же банальностями, смеялся, сверкая золотым зубом, хотя улыбка у него почему-то оставалась холодной и хищной, словно не улыбался, а скалился. И только бабку Борька обнял осторожно и нежно, тревожными глазами заглянул ей в маленькие, мутные от старости глаза, полные слез, и прошептал:

- Бабаня... бабанечка... ты молодец, что меня дождалась... корешочек ты мой, бабанечка... — и он осторожно целовал умиравшую от счастья бабку в мокрые маленькие глазки, в сморщенные, словно печеные яблоки, щеки.

- Что же ты под амнистию не попал, Бобан? — гудел Егор Петрович. — Мы тебя и после смерти Сталина ожидали, и на октябрьские, и потом... Бабка вон извелась вся, мать мешок писем написала, а ты как в воду канул... Где ж ты столько времени был-то, Боря?

- Где я был, там меня нету, а где не был, там побывал, слыхал такую присказку, дядя Егор? — оскалился в улыбке Борька, и от этой улыбки Егору Петровичу стало не по себе, он согласно закивал: