Ишимбай уже выпил, и узкие, как лезвия ножей, глаза его довольно блестели, щекастая, с размытыми скулами, как луна, физиономия лоснилась.
- Здорово, татарин, — усмехнулся Борька, пожимая широченную, как лопата, руку Ишимбая.
- Здорово, русак, — ухмыльнулся тот, открывая ровный ряд белоснежных зубов с золотой фиксой.
- Как пьется-то? — Борька разделся, повесил пальто на вешалку, шарф, кепку и присел за стол.
- Замечательно, — снова ухмыльнулся Ишимбай. — Нам, татарам, что пить, что воевать. Пить лучше — пыли меньше.
И оба рассмеялись. Ишимбай налил во второй стакан, и они выпили, закусили колбасой с яичницей, закурили. Настя за столом не сидела, ушла в другую комнату.
- Насть, ты че там делаешь? — громко спросил Борька.
- Носки вяжет, — ухмыльнулся Ишимбай. —
А Дениса Петровича нет.
- Придет, никуда не денется. Не сегодня, так завтра... Мы и без Дениса Петровича кое-что провернуть можем, а, Ишимбай?
- Скажи — что, тогда отвечу, — дымя папиросой, ответил Ишимбай.
И Борька неторопливо рассказал Ишимбаю про Игоря Васильевича, про то, какая он сука, написал донос на соседа-врача, и того взяли, наверное, угрохают теперь по пятьдесят восьмой. При этих словах Ишимбай озабоченно и сочувствующе покачал головой.
А Борька рассказывал дальше — как застрелился другой сосед, Семен Григорьевич, хороший мужик, честный фраер, а другой сосед, Степан Егорыч, набил этой суке Игорю Васильевичу морду, и тогда тот сбегал в больницу, взял справку о побоях и написал заявление в ментовку, теперь Степану Егорычу светит двести шестая часть первая.
- Плевое дело, — хмыкнул Ишимбай. — От года до трех.
- Фронтовик, ты что! — вскинулся Борька и стал с жаром рассказывать, какой Степан Егорыч шикарный мужик, что у него два ордена Славы и к тому же нет одной ноги.
- Одной ноги нет? Плохо. Сидеть будет плохо, — покачал головой Ишимбай. — В лагере с одной ногой — совсем плохо.
Борька стал растолковывать Ишимбаю,-что никак нельзя допустить, чтобы Степан Егорыч сел, у него, Борьки, есть железный план, как выручить Степана Егорыча, а заодно получить кусков двадцать, никак не меньше. Щелки глаз Ишимбая чуть расширились, в них загорелся интерес, он вынул папиросу изо рта и спросил:
- Как?
И тогда Борька рассказал, кем и где работает Игорь Васильевич, что у него дома наверняка припрятан мешок фанеры, и если взять его за жабры, когда он возвращается домой со своим паршивым аккордеоном, и немножко приткнуть пером, пообещав, что если он, сука, не заберет свое заявление из милиции и не выло жит двадцать кусков — ему хана, получит перо в бок, и никакие менты его не спасут. Он сделает и то и другое, потому что — трусливая шкура и больше всего опасается за свою жизнь. Ему, то есть Борьке, это сделать никак нельзя, потому что Игорь Васильевич его знает, а вот Ишимбай как раз годится. Борька закончил, налил себе в стакан, залпом выпил, закурил и оглянулся на дверь в другую комнату, не слышала ли Настя его пространной речи. Ишимбай долго думал, дымя папиросой, спросил:
- А если обманет? И ментам стукнет?
- Тебя он не знает, смоешься на время. Да хоть здесь побудешь. А я его, суку, тогда завалю, гадом буду, — выдохнул Борька, и по тому, как глаза его потемнели и потвердели, как проглянула в них волчья беспощадность, которой побаивались даже воры в законе, Ишимбай убедился, что Борька не врет.
- А если... — начал было Ишимбай, но Борька перебил:
- Кончай, а? Что ты, как следователь, вопросы мне толкаешь. Я тебе дело растолковал? Растолковал.
Хорошего мужика выручим и по десять кусков зашибем, разве плохо, а?
Ишимбай опять долго думал, затем сказал:
- Нет. Тебе — пять, мне — пятнадцать.
- Ну, Ишимбай, даешь стране угля! — изумился Борька. — Мы с тобой по корешам или нет?
- По корешам, — кивнул Ишимбай. — Я за тебя кому хочешь голову отверну. Но дело есть дело, Боря. Я этого пидора давить буду — мне две трети, ты навел, тебе — одна треть. Все по-честному, Боря.
Борька долго смотрел в глазные щелки Ишимбая, словно пытался воздействовать на него гипнозом, но лунообразное лицо кореша было невозмутимым, как лицо Будды.
- А если он дотумкает, кто навел, кому тогда когти рвать? — наконец спросил Борька. — Тебя он не знает, а я — вот он, на ладошке, под носом у Гераскина.
- Не знаю Гераскина, — спокойно ответил Ишимбай, и Борька понял, что этого татарина ничем не проймешь. Он вдруг широко улыбнулся, махнул рукой и тряхнул головой:
- Э-э, лады, татарин! Тебя ведь не переупрямишь, каменный ты человек! Партизан-буденновец!
- Я — справедливый человек, Боря. Выпьем!
- Выпьем, — согласился Борька и позвал громко: — Настя! Ну что ты там запряталась, как монашка? Иди к нам, пожалуйста! — И спросил Ишимбая вполголоса: — Завтра? Идет?
- Давай завтра, — согласился Ишимбай.
Пришла Настя и молча села у стола, посмотрела на Борьку.
- Выпей, Настя, — предложил он, весело подмигнув.
- Не хочу.
- Ты че такая смурная, Настя? Че ты? Ну-у, какие дела? Настя, а хочешь, к Черному морю рванем, а?
- Когда? — просто спросила Настя, продолжая смотреть на него.
- Хорошо спрашивает, — засмеялся Ишимбай.
- Через три дня, Настенька! Что, не веришь? Настя, век свободы не видать, через три дня рвем в Гагры! О, море в Гаграх! О, пальмы в Гаграх! — звонко пропел Борька и, перестав петь, спросил: — Поедешь?
- Поеду, — просто ответила Настя.
- Во, Ишимбай, какая женщина! Золотая! Да ну, золотая — платиновая!
- Вижу. — Щелки глаз Ишимбая опять расширились. — Очень уважаю. Татарки — такие вот женщины, верные.
А Настя все смотрела на Борьку и только чуть улыбнулась. Потом, уже ночью, когда Ишимбай ушел и они лежали в постели, она вдруг разговорилась:
- Боюсь я, Боря…
- Со мной ничего не бойся, Настя. — Он сильно обнимал ее, мял и гладил молодое крепкое тело, целовал в глаза, блестевшие в темноте.
- Я тебя боюсь... Убьют тебя, Боря, или опять сядешь.
- Типун тебе на язык, — нахмурился Борька. — Ну че ты каркаешь, а?
- Я не каркаю, сердце чует, — вздыхала Настя. — На беду ты на мою голову свалился... Отца уже сколько лет не видела... а больше у меня никого нету.
- Как никого? А деды, бабки?
- Да живут где-то в деревне, я даже адреса не знаю, — снова вздохнула Настя. — Деды, бабки... одно название, они меня даже не видели.
- Ты — одна, и я — один, а вместе нас — двое, Настюшка. — Он снова поцеловал ее и вдруг спросил: — Ты сколько классов кончила?
- Семь, а что?
- А я — пять, шестой — коридором, — улыбнулся Борька. — А ты целых семь! Хочешь в техникум поступить? Будешь учиться…
- Ну тебя! Дурной ты какой-то…
- Почему дурной? Дело предлагаю. — Борька приподнялся на локте.
- К своей жизни как... к половой тряпке относишься. Да и к моей тоже... Я ведь давно не девочка… да и ты не первоклассник. Ты хоть раз о завтрашнем дне думал?
- А чего о нем думать? Наступит завтрашний — будем думать. Брось баланду травить, Настя! Такие вот духарики, как ты, в лагере первыми с ума трогались.
Много думать вредно, голова заболит.
- Ох, Борька, Борька... — И она сама обнимала его, целовала, прижималась к нему всем телом, дрожа от нетерпения. Как много ей хотелось рассказать ему, господи, как много! Про одинокую жизнь в этом постылом бараке, где все время пьянки да драки, вопли да скандалы. Бараки и люди, живущие в нем, — ими была сплошь застроена Марьина роща — представлялись ей огромными страшными осьминогами, которые со всех сторон тянут к ней, Насте, свои щупальца, присасываются, пьют из нее кровь и жизненные силы... про пьяных парней, которые вламывались к ней без спроса, приставали, и приходилось их выставлять со скандалами и драками, а одного, который оказался уж очень настырным и наглым, Настя пырнула ножом. Схватила кухонный нож и ткнула в живот, а сама похолодела от страха, глядя, как парень замычал, схватившись за живот, и медленно осел на пол. Прибежали другие парни (они пили в какой-то из комнат по коридору), хотели наброситься на Настю с кулаками, но она забилась в угол, растерзанная и страшная, выставила перед собой нож и завизжала истошно, выпучив глаза, даже пена выступила у нее на губах:
- Не подходите! Зарежу! Всех зарежу!
- Тварь психованная... — сказал кто-то из парней. — Ментов, что ли, вызвать?
- Давай Кольку поднимай, смотри, кровищи целая лужа натекла, — сказал второй.
Под этим самым Колькой действительно ужас сколько натекло крови, а он качался из стороны в сторону и бессмысленно мычал, тупо глядя перед собой и зажимая живот руками, а сквозь пальцы сочилась, текла черная кровь. Два дня потом Настя отмывала, отскребывала с половых досок эту чертову кровь. После этого случая хоть врываться к ней перестали, но пошла дурная слава по всем баракам, что Настя — двинутая, припадочная. Слава богу, что хоть этот Колька остался жив, а то загремела бы Настя в тюрьму вслед за отцом. Ей хотелось рассказать Борьке, какого страха натерпелась она тогда, ожидая в неизвестности, выживет или не выживет? Как она уже приготовилась, что ее арестуют, и даже скудные вещички сложила в узелок. Ночами не спала, прислушивалась к шагам в коридоре — не за ней ли идут? Но Колька выжил (у пьяного свой Бог) и даже заявился к Насте. Она не испугалась, хотя парень вошел снова без стука, вечером, и опять сильно навеселе. В руке у него был нож.
- Видишь, живой? — усмехаясь, сказал он, поигрывая ножом.
- Вижу... — ответила Настя, сидя за столом.
- На всю жизнь инвалидом сделала... Врачи сказали, еще б чуть-чуть, и на тот свет отправился бы. — Глаза его пьяно блестели. — Сказали, пить нельзя. Курить тоже нельзя, острое нельзя, мясо нельзя... Чуешь, что ты со мной наделала?
- Чую... — сказала Настя, продолжая сидеть за столом и бесстрашно глядя на этого Кольку.
- А хочешь, я тебя тем же самым угощу? Хочешь, а? — и он двинулся к ней, в опущенной руке угрожающе блеснул нож.