Интересно, как сложилась твоя жизнь после университета? Ведь ты уже должен работать. Так хочется в Москву. Одновременно я со страхом думаю о возвращении домой, особенно, если ты не женат и если твой порыв ко мне тогда в Лужниках действительно говорил о каких-то твоих чувствах. С одной стороны, я не хочу ранить моего мужа, а с другой — не ручаюсь за себя.
В общем, так или иначе, скоро заканчивается наше пребывание здесь. А там — что судьба пошлет.
Целую тебя. Соня».
Он не ждал этого письма. Он уже привык к тому, что Соня потеряна, потеряна по его вине.
Любовь к Соне у Сергея вызревала годами, исподволь. Очень долго она для него была, говоря ее словами, «друг, товарищ и брат». Но ей, настроенной на его волну, было достаточно малейшего импульса — намека со стороны Сергея, чтобы в зависимости от обстоятельств либо утешать его, либо восхищаться тем, как поступил он. Нет, недаром Соня хотела стать психотерапевтом — был у нее дар целительно действовать на человеческую душу. И только в этом качестве Сергей принимал Соню, в такой он нуждался.
И вдруг на их последнем свидании в Лужниках женское естество Сони впервые открылось Сергею и поразило. И задним числом дошло, кем для него она могла стать.
Чувство к Соне тлело в душе, и достаточно было одного Сониного письма, чтобы чувство это возгорелось высоким пламенем.
Сергей быстро подошел к письменному столу. На нем лежала белая стопка бумаги. Схватил лист и начал быстро писать ответ Соне:
«Соня, милая!
Твое письмо, которое я прочел только что, приподняло меня, вскружило, и вот сейчас нахожусь во взвешенном состоянии. Не знаю, дойдет ли мой ответ по указанному тобой адресу, но я не могу не писать, мне надо, что называется, выплеснуть эмоции.
Написанное тобою — великодушно протянутая мне рука. Я понимаю это как прощение и становлюсь перед тобой на колени и целую твою руку. Ты знаешь, я не люблю громких, выспренних слов, но сейчас они сами просятся на бумагу.
Соня! У меня, как ты пишешь, новой любви нет, и никого нет, и я никому не буду читать твое письмо. Оно только наше! Может быть, только скажу родителям, что ты написала мне. Им будет приятно.
Да, ты права, конечно, я вел себя в Лужниках как последний эгоист и потому каюсь. Действительно, говорил только о себе, о том, что мне станет плохо без тебя и так далее. Я хочу употребить банальное речение: „Лучше поздно, чем никогда“. То есть поздно, но осознал. Понимаю теперь, все понимаю, как тебе было плохо. Как я жалею тебя и казню себя!
И вот что скажу. Написала бы мне покаянное письмо Вика с просьбой начать все снова, я бы ответил отказом.
Теперь буду ждать нашу встречу в Москве, и воображение мое будет работать в этом направлении независимо от моей воли. (Помнишь, ты меня в школе назвала воображалой, и не зря). В голове возникнут, сменяя друг друга, различные картины нашей встречи и того, что будет потом. А еще мне хочется, чтобы мы не расставались друг с другом и стали бы мужем и женой. И с небольшой высоты моего опыта жизни я умом и сердцем понимаю: так надо тебе и мне. Правда, это жестоко по отношению к твоему мужу. Говорят, счастье строить свое на несчастье других — последнее дело.
Немного о моей жизни.
Прежде всего сообщаю тебе, что умерла бабушка. Тебе не надо объяснять, кем и чем была она для каждого из нашей семьи, словами, самыми высокими, не передашь, а ты, я знаю, это чувствуешь. Время от времени я вижу ее во сне. И вот другая потеря. Месяца два назад папа ездил хоронить в Ахтырку своих родителей, моих дедушку и бабушку — Тараса Степановича и Оксану Федоровну. Умерли они почти одновременно. Славные были старики.
Работаю в газете корреспондентом в отделе писем. Мне интересно, даже больше — я рад этому. У меня на редкость интересный руководитель. Часто не хватает твоей интуиции, твоей тонкости.
За стенами редакции мое бытие довольно тусклое. Анвер уехал в Казань, для меня это большая утрата, впрочем, зная о нашей дружбе, ты и сама понимаешь почему. Бываю иногда со случайными спутниками в случайных компаниях, в Доме журналиста, кино, театре. В общем, какой-то калейдоскоп. Нет стержня, нет человека рядом, с которым все это имеет смысл. Таким человеком могла быть ты и только ты.
Жду письма, а лучше — тебя живую.
Обнимаю крепко и нежно целую.
Сережа».
СЕРГЕЙ И КАРПУХИН
Сергей, как велел заведующий отделом, проштудировал три письма из отдельской почты, и теперь ему не терпелось высказаться.
— Можно, Зиновий Романович? — спросил Сергей, войдя в кабинет.
— Заходи, Сережа, — Карпухин оторвался от машинки, на которой что-то печатал, и повернулся лицом к своему сотруднику. — Садись, — и показал на один из стульев перед письменным столом.
— Если помните, Зиновий Романович, вы хотели узнать мое мнение о некоторых письмах.
— Да, да…
— Я прочел три письма.
— Так…
— В одном письме, под ним несколько подписей, люди жалуются на владельцев частных машин, которые устроили стоянку перед самым домом. По утрам заводят моторы, будят людей, отравляют воздух выхлопными газами. Я думаю, письмо надо отправить в райисполком для принятия мер, — Сергей выжидающе посмотрел на Карпухина.
— Верно, — одобрил тот.
— Второе письмо — жалоба на неаккуратную доставку нашей газеты. Тоже, наверное, надо переслать — в почтовый узел, чтобы наладили.
— Правильно.
— А вот по третьему письму, Зиновий Романович, по-моему, следует выступить. Я, возможно, ошибаюсь.
— Возможно, Сережа.
— Главный специалист одного из трестов Главмосстроя Яблонский пишет, что объекты, сданные этим трестом, мягко выражаясь, далеки до готовности. А отчет о внедрении новой техники на сварочных работах липовый. Яблонский подробно перечисляет недоделки на объектах, говорит о приписках. Все это делает сухо, по-деловому. А уже в конце письма у автора вспыхивают эмоции, хочу прочесть это место: «Растут дети, новое поколение. Что мы оставим им в наследство? Любовь и уважение к нашей морали, нашему строю, нашим законам или насмешку над всем этим?»
Именно в этом я вижу главный смысл будущей статьи, ее пафос. Ну, конечно, если вы, Зиновий Романович, считаете, что такое письмо годится для газеты.
— Оставь мне письмо, Сережа. Спасибо. Я тебя вызову.
И, уже выходя из кабинета, Сергей обернулся к Карпухину и сказал:
— Я бы назвал эту статью «Что мы оставим детям?».
Зиновий Романович промолчал и кивнул головой.
Он никогда не высказывал своих чувств перед молодыми журналистами отдела. Считал непедагогичным. Был скуп на похвалы.
Маленький экзамен, устроенный Сергею Зиновием Романовичем, удовлетворил его. Карпухин уверился: парень что надо и, можно сказать, родился журналистом. Такие открытия волновали старого газетчика. Это случалось не каждый день.
Зиновий Романович не стал возвращаться к машинке, он позвонил своему товарищу:
— Витя, здравствуй! Ты дома?
— Кто говорит? — рявкнули в трубке.
— Да ты что, Витя?
— Зина?
— Да.
— Боже мой! Я отвык от твоего голоса.
— Мне сегодня повезло, настроение хорошее, давай встретимся, — предложил Карпухин.
— Сижу, не отрываясь, над рассказом, боюсь, что не поспею к сроку. Но очень хочется увидеть тебя, Зина.
— Вот и мне хочется. Ну? Ненадолго. В Доме журналиста посидим в ресторане.
— Это ты мне ресторан предлагаешь? Ну и ну! Ты же не пьешь.
— А зачем пить, можно просто хорошо поесть.
— Ну ладно, жду тебя в семь часов в вестибюле, — сказал товарищ Зиновия Романовича.
У Карпухина было много знакомых, мало товарищей. Их он выбирал осмотрительно. И наверное, самым близким он считал Виктора — известного писателя. Тот начинал в газете вместе с Зиновием Романовичем. Потом их пути разошлись, а дружба осталась.
— Писатель — это судьба, журналист — тоже, — говорил Карпухин.
Нередко писатель отдавал свои рукописи на суд Зиновия Романовича, зная его чувство слова, художественный вкус, умение улавливать малейшую фальшь, зная и то, что Зина скажет свою правду о вещи, не щадя самолюбия автора. Так Карпухин понимал дружбу.
…Зиновий Романович сказал Сергею:
— Письмо Яблонского, пожалуй, интересно. Поработай над ним, возможно, газета решит выступить. Только вот что. Я тебя свяжу с Жильцовым из отдела промышленности. Он в прошлом инженер-строитель, поможет тебе разобраться в технических тонкостях.
Сергей ездил на объекты, обозначенные в письме, встречался с его автором — энергичным, полноватым, среднего роста человеком лет сорока.
— Товарищ корреспондент, — говорил Яблонский, — можете проверять, можете не проверять, это, конечно, ваше дело. Но чтоб мне с этого места не сойти, если я в моем письме что-то не так написал. Впрочем, лучше, конечно, проверить. Может быть, нужна моя помощь? Пожалуйста.
И Сергей проверял. Все подтвердилось, правда, были некоторые неточности, но они не меняли картины, описанной Яблонским.
— Готовь статью, Сережа, — сказал Зиновий Романович, узнав о результате проверки.
Сергей стал писать. Продирался сквозь суконный и путаный язык актов приемки объектов, протоколов заседаний различных комиссий, расшифровывал скоропись в своем блокноте, консультировался с Жильцовым. Просея «словесную руду», он добыл зерна фактов. Вот теперь впору писать статью. Но не выстраивалась она. Как легко рушится стена, сложенная из кирпичей, плохо связанных раствором, так и у Сергея факты не могли составить целостного повествования. Каждый из них был сам по себе.
Он помнил все собранное почти наизусть, в голове складывались разные варианты, переносились на бумагу. И все не то, не то… А когда вдруг все заняло свои места в его сознании, он написал материал в один присест и назвал «Что мы оставим детям?».
Ему удалось убедительно показать, что очковтирательство, приписки в тресте стали почерком, стилем его деятельности. Деловитый, слегка, ироничный тон статьи к концу становился эмоционально-публицистичным: