Уйдя из-под гнета балабановского допроса, я ощутил некоторое облегчение, но скоро оно сменилось тревогой ожидания некоего неприятного сюрприза, который таила темнота. Я уверился, что мне его готовят, хотят устроить психологическую пытку. И торопил себя, надо использовать эту паузу — продумать свои ходы в дуэли с контрразведчиком. Отметил, что Балабанов ведет допрос достаточно вежливо, не применяя присущего контрразведке белых физического насилия, так называемого допроса с пристрастием.
Значит, все же он не уверен в моей принадлежности, как они говорили, к „большевикам“, и к тому же учитывал мои связи в феодосийском „высшем“ свете. Кроме того, во время диалога он своих подозрений на мой счет не подтвердил.
Но что имеет в виду Балабанов, говоря о прямых доказательствах моего участия в подполье? На пушку меня берет или в самом деле что-то знает?
И опять невольно я обратился к вопросу, на который мучительно искал ответ утром: „Кто выдал Назукина? Кто предатель?“ Ведь наверняка он выдал и меня…
Внезапно комната осветилась ярким электрическим светом. Я невольно зажмурился. Открыв глаза, увидел медленно приближающего ко мне человека. В нем я узнал… Горбаня. За ним шел Балабанов.
Вот Горбаня-то, перебирая за весь этот день знакомых мне людей, я ни разу не вспомнил. И его появление в контрразведке было неожиданностью, но мгновенно ответило мне на вопрос: „Кто предал?“
Я почувствовал, что мое лицо удивленно передернулось, и это, конечно, было отмечено Балабановым.
Горбань остановился в нескольких шагах от меня и медленно, твердо сказал:
— Да, это он, тот самый, у которого я был в типографии.
— Ну а вы знаете этого человека? Может быть, и сейчас будете отрицать? — с издевкой спросил Балабанов. — Ведь я видел, как вас передернуло.
И тут впервые он матерно выругался.
„Ну что ж, шмендрик, — подумал я со спокойной злостью, — теперь все определилось, как вести себя с тобою, я знаю“.
Указывая на Горбаня, я сказал:
— Да, я видел его однажды. Но с ним незнаком. Он как-то приходил к типографии с одним малоизвестным господином, у того ко мне было дело по поводу безопасной бритвы, которую я обещал ему продать. С господином я встречался во ФЛАКе, где, как вам известно, знакомятся легко. Я передал ему бритву, и мы расстались.
Горбань подтвердил историю с бритвой: она, мол, произошла на его глазах. Но в то же время сказал, что человек, купивший бритву, связан с подпольем и приходил ко мне по его делам.
Я пошел на риск и сказал Балабанову:
— Знаю, что вы не верите мне. Такая у вас профессия. Тогда приведите сюда этого человека с бритвой и допросите его.
— Мы доставим вам это удовольствие, Каменев.
Когда Горбаня увели, Балабанов препроводил меня в свой кабинет и снова повел психическую атаку. То грозил, то уговаривал: мол, признание вины облегчит мне участь, я не буду расстрелян, ну а если помогу следствию, то вообще отделаюсь пустяками — несколькими месяцами заключения.
— Господин Балабанов, я с удовольствием помог бы вам, обладая ну хотя бы микроскопическими сведениями о преступной деятельности этой организации. Тем более что я совершенно не симпатизирую большевикам.
Все это я говорил, прижав обе руки к груди, несколько подавшись к поручику.
— Мы заставим вас говорить, Каменев, — заключил Балабанов.
Он резко поднялся, позвонил. Меня взяли под стражу и повели к выходу. На улице ожидал конвой, который сразу окружил меня.
Стояла серость раннего рассвета. Я вдохнул свежего воздуха. Он так нужен был после духоты в помещении контрразведки.
Конвой стоял, кого-то ждали. И тут вышел Горбань, кольцо конвоя разомкнулось, впустило его внутрь и снова замкнулось. Мы двинулись. Появление предателя сперва поразило меня, а потом я подумал, что его ведут со мной как провокатора, чтобы выведать то, что не удалось узнать на допросе».
…Зазвонил будильник. Сергей взглянул на циферблат — семь часов. Пора собираться на работу. Так не хотелось отрываться от рукописи. Решил еще минут пять почитать:
«По дороге Горбань всячески старался втянуть меня в разговор. Все его вопросы натыкались на мое молчание. Тогда на него нашло откровение, и он поведал мне историю своего предательства. История эта, что стало известно позже, была правдивой.
Горбань рассказал, что после нашей встречи у типографии, ведя подготовку к восстанию в своем батальоне, где служил писарем, он привлек другого писаря, Зайцева. Тот сперва согласился работать, а потом испугался своей же смелости. Он пошел с повинной к начальству и выдал Горбаня — единственного человека, известного ему.
— Клянусь вам, — говорил Горбань, его толстые губы дрожали, в круглых глазах стояли слезы, — клянусь вам, я вначале никого не выдавал, даже под пытками. — Две слезы скатились по его щекам. Горбань сделал паузу, наверное, чтобы не разрыдаться. — А потом… потом меня так долго били шомполами, что я потерял власть над собой, и пошло…
Горбань выдал членов организации — рабочих-феодосийцев, которые привлекли его к работе, ряд белых офицеров, солдат — участников готовящегося восстания и Назукина — руководителя нашей организации.
Конечно, он донес и на Зяму Сушкевича; тому, как выяснилось потом, удалось скрыться. Обо мне он не мог сообщить ничего определенного, только то, что видел меня во время встречи с Сушкевичем около типографии.
Теперь мои подозрения в неуверенности Балабанова относительно моего участия в организации подтвердились, и я мысленно похвалил себя за правильное поведение с контрразведчиком.
Я начал громко и резко поносить Горбаня, так, чтобы слышал конвой:
— Как же вы могли оговорить ни к чему не причастного и ни в чем не повинного человека? Мерзавец вы и негодяй, преступник перед богом и людьми!
И все в таком же духе. Я, конечно, говорил это от души, искренне ненавидя Горбаня — олицетворенную причину провала нашего восстания.
Скоро мы достигли ворот тюрьмы, куда нас вели, и я вошел туда в достаточно бодром настроении: затеплилась надежда выкрутиться из лап контрразведки и помочь товарищам».
…Постучали в дверь.
— Да, — сказал Сергей.
Вошла Елена Анатольевна:
— Сереженька! Доброе утро! Ты не опоздаешь на работу? Завтрак на кухне.
— Доброе утро, бабуля. Вот не могу оторваться от рукописи деда.
— Мы еще поговорим о ней, Сереженька. Это ведь наше с ним время. Так много там дорогого. Как настроение?
— Нормальное.
— Ну и хорошо. Ты не нравился мне в последние дни.
Она ушла.
Страницы дедовской рукописи, напечатанной на машинке, правленной кое-где синими чернилами, излучали давно ушедшее время; все это каким-то таинственным образом пленило Сергея, заставляло его перемещаться в прошлое, незримо присутствовать там, вживаться в молодость деда, в него самого.
Меркли горести Сергея, Вика отдалялась, уходила куда-то в глубину сознания…
ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮБОВИ ИОНОВНЫ
«21 марта 198… года.
На днях дома у нас была очередная „пятница“. Теперь она устраивается реже, чем при папе. Но мама все старается поддержать эту традицию. Стало труднее собрать всю семью за одним столом. И это, конечно, грустно. А ведь очень нужны такие интимные семейные праздники. Особенно для сыновей и дочерей. Это тот случай, когда без нотаций, нравоучений в них проникает доброе, идущее от теплоты давнего семейного очага данной фамилии, если, конечно, доброе у нее было. Без хвастовства скажу: у нас оно было.
Очень хорошо помню бабушку Фаину — мать отца, маленькую, сухонькую старушку. Мне всегда казалось фантастичным, что у нее было одиннадцать детей — моих дядей и тетей, которых она смогла воспитать и вывести, что я считаю самым главным, в честные люди. Сделала она это почти одна, мой дед умер рано. В этой большой семье старший помогал младшему подыматься по ступенькам жизни.
Трое из сыновей делали революцию, четвертый, сочувствующий своим братьям, был штейгером на шахте, по-нынешнему техником. Ну а тетушки мои, они-то повыходили замуж еще в конце десятых годов нашего века, стали хорошими матерями семейств и вырастили моих двоюродных братьев и сестер, нам уже, слава богу, под пятьдесят и больше. И в общем, мы тоже выросли порядочными людьми — сохранили традиции семьи. Папа говорил по этому поводу: „Кровь сказалась“.
Теперь мы с Федором должны вырастить Сергея. В общем-то, он определился. И возможно, я неправильно выразилась — „вырастить“. Очевидно, теперь моя и Федора задача — направлять его молодую жизнь, насколько это возможно. Наше желание — естественное, скромное и в то же время значительное: хотим, чтобы он продолжил свое образование.
Я рада его размолвке с Викой, разные они, и ничего путного у них не выйдет, хотя Сергей уверяет, что любит ее. А я думаю, что тут с его стороны — сильное физическое влечение. Сказывается возраст и ничего более.
У Сергея и Вики разные интеллекты. Но не это главное — более низкую духовность можно повысить, важно другое, и это страшно: у них разное мировоззрение, они по-разному принимают окружающую материальную и духовную жизнь.
Мне, конечно, ближе всего наш с Федором случай. Но, наблюдая жизнь, думаю, что он не такой уж редкий. Перед глазами родители учеников моей школы, где я преподаю историю и руковожу классом.
Так вот, я и Федор. Тогда, в сорок седьмом, встретились люди неодинаковых интеллектов. И понятно почему. Разные семьи, разные школы, разные города. Вначале Федор интеллектуально уступал мне, а сейчас превзошел. И я с чистой совестью говорю: он кандидат исторических наук. Федор — ученый без скидок. Другое дело — досталась ему ученость большой кровью: он стал язвенником, гипертоником.
В общем, я все к тому же — интеллекты можно уравнять. А вот если оценки, что в жизни хорошо, а что плохо, у нее и у него различны, то тогда это безнадежно, Такие люди не должны, как говорится, идти к алтарю. У Федора и у меня эти оценки совпали. В наших несхожих семьях было общее. Простые люди из Ахтырки и интеллигентные из Москвы имели одну нравственную основу. Я вообще-то против понятия „простой человек“, и тут я неоригинальна: единомышленников у меня много. Прежде всего это обидно для того, кого считают простым. Таким образом его как бы признают неполноценным. А сколько случаев, когда так называемые простые люди оказывались нравственно куда выше непростых, скажем, с университетским дипломом, а порой и занимающих высокое общественное положение.