Я почувствовал облегчение, да, облегчение. Пришла наконец-то определенность, которую я с тоской ожидал все эти долгие дни.
23 декабря 1919 года, я хорошо запомнил этот день, нас внезапно вывели во двор тюрьмы и объявили, что мы отправляемся в суд. Заковали попарно в кандалы и повели. Я был закован вместе с Назукиным.
Было раннее утро, темное, туманное. Мы шли, звеня кандалами, по пустынной улице. Усиленный конвой — две цепи пешей и конной стражи с каждой стороны — сопровождал нас.
Привели в здание городской комендатуры, где спустя два часа, при закрытых дверях, началось слушание нашего дела. Шло оно в плохо освещенной продолговатой комнате.
После нескольких формальных вопросов нас удалили, а затем допрашивали по одному. Допрашивали долго, надеясь, видимо, выудить то, что не удалось установить контрразведке. Но тщетно! Суд не получил ничего нового. Все говорили, что не знают друг друга. Только Горбань снова повторил, что знает всех, и сказал о работе каждого в организации. Горбань всячески старался заслужить снисхождение суда.
Потом нас снова привели в зал суда, и начался перекрестный допрос.
Председательствовал в суде полковник Волосевич. Его испитое, обрюзгшее лицо походило на морду бульдога. Он вел допрос и не как председатель суда, а как следователь контрразведки запугивал и угрожал.
В течение судебного следствия нас не изолировали друг от друга — суд даже не старался соблюсти правила ведения процесса. Стало ясно: он не возлагал на судебное следствие никаких надежд; наша судьба была предрешена.
Часов около восьми вечера следствие закончилось. Каждому из нас предоставили последнее слово, от которого все, за исключением Горбаня, отказались.
После окончания суда нас ввели в одну из комнат комендатуры, где мы пять томительных часов ожидали приговора. Когда нам с Назукиным удалось вместе выйти в уборную, он обнажил свою спину и показал ее мне: она вся была в ранах, кровоподтеках и синяках — какое-то кровавое месиво. Он рассказал о пытках, перенесенных им.
Назукин не только перенес их, он издевался над палачами.
И несмотря на то, что Назукина привели в суд не вполне оправившимся от пыток, он всячески подбадривал нас, поднимал наше настроение.
В эти часы ожидания, когда мы все не сомневались, что каждого ждет смертный приговор, присутствие Назукина с его исключительной силой духа вселяло в нас спокойствие и готовность мужественно встретить самое страшное. Бывший кузнец и матрос Черноморского флота, бывший народный комиссар просвещения Крыма в недолгий период существования Советской власти в 1918 году Назукин являлся одной из ярких личностей крымского подполья.
Наконец около двух часов ночи члены суда в полном составе появились в комнате, где нас держали. Выйдя на середину комнаты, под висячую лампу с металлическим абажуром, Волосевич зачитал приговор.
Назукина и военных — участников нашей организации — приговорили к смертной казни.
Исключение сделали для Горбаня, хотя он и служил военным писарем: ему дали пятнадцать лет каторжных работ. Предательством он сохранил себе жизнь. Однако ненадолго, спустя несколько месяцев его убили в тюрьме уголовники.
Остальных товарищей и меня приговорили к разным срокам каторжных работ. Я получил четырнадцать лет.
После оглашения приговора нам дали десятиминутное свидание с близкими.
И тут я увидел Лелю. Быстро откинув вуальку, она бросилась ко мне, взяла меня за руки. От нее пахло дорогими духами. Она заговорила жарким, лихорадочным шепотом:
— Послушайте, Иона, не падайте духом, усиленно подготавливается нападение на тюрьму. Вас вызволят. Поверьте! Я принимаю участие в подготовке вашего освобождения. Кроме того, собраны средства и подкуплено много лиц, в том числе и помощник начальника тюрьмы Филатов, для немедленного побега Назукина из тюрьмы. Ради бога не унывайте. Я говорю: не прощайте, а до свидания. Вы меня поняли: до свидания.
По дороге от здания комендатуры, где был суд, в тюрьму я, снова закованный в паре с Назукиным, рассказал ему о том, что передала мне Леля. Он принял это сообщение чрезвычайно скептически и посоветовал мне не обольщать себя надеждой.
В этой последней нашей беседе сказалась какая-то удивительная чуткость и тонкость его натуры. Он понял: мне чрезвычайно тяжело думать и сознавать, что через 24 часа его не станет, а я, осужденный на 14 лет каторжных работ, могу еще питать надежду на спасение и поэтому чувствую себя как бы виноватым перед ним. И Назукин по-своему „утешил“ меня:
— Не думай обо мне, не горюй. Не огорчайся, что ты получил только 14 лет. Можешь не сомневаться — тебя тоже расстреляют, и гораздо раньше, чем ты думаешь.
Я оценил это „утешение“ с большей благодарностью, чем если бы он посулил мне освобождение.
Когда нас привели в тюрьму, Назукина и других осужденных к расстрелу товарищей отвели в камеру смертников. Меня почему-то именно теперь, когда с нами было покончено, посадили в одиночку.
Сидя в ней, я все думал о смертниках и в особенности о Назукине. Теплилась все же надежда на освобождение, о котором говорила Леля. Но через день в мою камеру после утренней проверки вошел дежурный надзиратель; он сочувствовал нам и, закрыв за собой дверь, снял шапку, сказал:
— Сегодня ночью товарищей не стало. — Потом добавил: — Был я при расстреле. Назукин завязывать глаза отказался и крикнул: „Да здравствуют Советы!“ Сильный человек.
…Налет на тюрьму для нашего освобождения, увы, не состоялся. Как опасный преступник, я был переведен в симферопольскую тюрьму.
Шел май двадцатого года. Это было время, когда белым верховным правителем Крыма вместо Деникина стал Врангель. Он взял решительный курс на расправу с большевиками. Но вместе с тем белое командование под видом амнистии посылало заключенных в армию. Это касалось уголовников и политических, осужденных на маленькие сроки заключения.
И вот однажды меня вызвали на свидание.
Боже мой! Леля! Элегантная, красивая, улыбающаяся. Она шла мне навстречу. И снова, как тогда в Харькове в гостинице „Гранд отель“, я остро почувствовал: идет моя надежда, мое спасение. И так захотелось на волю!
— Иона, милый, и все-таки не зря, помните, после суда я сказала вам „до свидания“. Вот и увиделись. Я пришла получить ваше согласие на отправку в армию, а там мы устроим побег.
— Но ведь у меня большой срок, а таких не берут в армию, — заметил я.
— У меня есть весьма влиятельные связи, — сообщила Леля.
— Что ж, я согласен.
Через три дня у меня снова была моя добрая фея — Леля, и мы с ней обсудили план моего освобождения. Вернее, она говорила, а я слушал. Ничего другого я делать не мог. А план был такой.
Из тюрьмы меня совершенно официально вместе с другими амнистированными доставляют в управление воинского начальника для медицинского осмотра. Там я, как и все, буду принят доктором Востряковым. Он поможет мне выйти из помещения через черный ход прямо на улицу. Я увижу экипаж с поднятым верхом и веткой акации, прикрепленной к сиденью извозчика. Я должен ему сказать: „Федор, поехали!“ Он отвезет меня в нужный дом.
И вот настал день, когда нас повели в управление воинского начальника. Вышли мы со своими узелками за ворота тюрьмы и не спеша зашагали по жаркой, мощенной камнем улице с двумя рядами акаций. Неужели к свободе?
Во время осмотра, приставив трубку к моей груди, доктор Востряков тихо сказал:
— Дверь слева от вас. Одевайтесь и быстро идите.
На улице экипаж с веткой акации, прикрепленной к сиденью извозчика, стоял на месте. Быстрым шагом я подошел к извозчику и сказал:
— Федор, поехали!
— Садитесь.
Извозчик хлестнул лошадь, экипаж дернулся, и мы понеслись. „Неужели свобода? Неужели свобода?“ — эта мысль ворочалась в моем сознании. Я забился в угол экипажа, хотелось превратиться в невидимку. Мы ехали минут двадцать. Они показались мне очень долгими.
Наконец экипаж остановился, и возница сказал, оставаясь сидеть спиной ко мне:
— Приехали. Вход с улицы.
Я увидел одноэтажный дом с парадным подъездом. Дверь была приоткрыта. В полутемной прихожей Лелины руки обняли мою шею. Мы впервые поцеловались.
— Боже мой! Наконец-то! Цел и невредим! Сейчас вы помоетесь, и я накормлю вас, — сказала она.
Потом мы сидели с Лелей в комнате, видимо гостиной, уставленной позолоченными креслами с розовой шелковой обивкой, с двумя ломберными столиками. Это был дом известного в городе адвоката, закадычного друга Лелиных родителей.
Стояла тишина, окна были зашторены, только узкие полоски солнца пересекали паркетный пол.
— Леленька, — произнес я, — то, что скажу сейчас, наверное, будет открытием. Я люблю вас. Не хочу расставаться с вами.
— Я тоже.
Упав на колени перед ней, я стал целовать ей руки. Высвободив одну, она стала ею гладить меня по голове.
Ночью мы в экипаже, запряженном парой лошадей, выехали из города. Весь следующий день переждали в Карасубазаре, а потом направились в Феодосию. Мы ехали по каменистому шоссе. Леля спала, ее голова с безмятежной доверчивостью лежала на моем плече. Чтобы не разбудить Лелю, я сидел с каменной неподвижностью, но порой позволял себе коснуться щекой ее мягких волос. Я чувствовал их волнующий запах. Было темно, звездно, впереди светились далекие огни. Вспоминалась наша поездка на пароходе из Таганрога в Феодосию.
Как много изменилось с тех пор! Тогда я и не думал, что Леля станет таким близким мне человеком.
На третий день, когда уже стемнело, мы добрались до Феодосии. В дороге я загримировался с помощью Лели. Появление в городе, где мою особу, фигурально выражаясь, знал каждый второй, требовало тщательной конспирации.
В Феодосии меня завезли на квартиру горного инженера Бе́рлина, который сочувственно относился к большевикам, здесь мне подготовили безопасное убежище.
Мы с Лелей условились, что она будет навещать меня. Леля просила не выходить из дому.
О своем приезде я дал знать через Лелю подпольному городскому комитету партии. Заседание комитета решили провести на квартире, где я остановился.