Их диалог, вышедший далеко за пределы конкретной истории, рассказанной в очерке, значителен и любопытен, — мне хочется извлечь из него лишь несколько мыслей.
Алла Демидова обратила внимание на одну «знаменательную примету времени: в другие эпохи жертвой внебрачной связи стала бы Люда. Это ей пришлось бы расплачиваться за «незаконнорожденного» ребенка. Именно ее затравили бы церковь, общество, «добропорядочная» среда. А теперь удар пал на того, кто раньше был бы лишь окружен романтическим ореолом «сердцееда», любимца женщин…»
А Валентина Леонтьева задала вопрос, на который сама же ответила: «Какую роль в жизни героев очерка играло д е л о? Между строк легко читается, что его герои отнюдь не были снедаемы жаждой творчества. Скорее всего, они относились к работе как к неизбежной необходимости. Быть может, Виктор не запутался бы в любовных «коллизиях», будь он увлечен любимым делом. Быть может, Людмиле не пришло бы в голову заниматься склоками и шантажом, если бы она была захвачена жаждой общественной деятельности».
Но наиболее важной мне показалась мысль, высказанная Аллой Демидовой, — о «трагических, разрушительных последствиях черствости и озлобленности, которые деформируют души… Если бы у всех участников «семейной драмы» хватило благожелательности и добра, может быть, драмы и не было бы вовсе…».
Мне кажется, Алла Демидова «ухватила» самую суть проблемы. Ведь даже аскетическая непримиримость ревнителей «нравственного идеала», не допускающих ни малейшего отклонения от прокрустова ложа умозрительной схемы, — тоже признак недоброты, когда воинственно и нарочито отвергается все, что в эту схему не лезет, когда нет ни желания, ни умения постигнуть противоречивость и сложность человеческих поступков, великое разнообразие мотивов, которые ими движут, извинить слабости, которые присущи даже носителям нравственных идеалов.
Недоброта жестка и бескомпромиссна, она требует от человека всегда и во всех случаях поступать только так, и никак иначе. Она не допускает и мысли, что не только любовь может привести двоих друг к другу, но и увлечение, нежность, доверие, одиночество. Потребность в ласке. Страх перед бегом времени, уносящим лучшие годы. Наконец, иллюзия любви, которая вполне искренне кажется подлинной. Одному, а то и обоим…
Драма отвергнутой любви — всегда драма. Отвергнутой и обманутой — драма вдвойне. Но мягкость и доброта, культура и интеллигентность избавляют ее от иссушающей злобы. Не дают обиде превратиться в орудие мести. Из-за того, что стало, перечеркнуть то, что было.
Они делают нас человечными. А только человечность достойна любви.
ОПОЗНАНИЕ
До конца рабочего дня оставалось еще два с половиной часа, но народный суд, куда я приехал читать архивное дело, оказался запертым на замок.
— Все пошли в Дом культуры, — сказал гревшийся на крылечке старик. — Выездная у них… Поспешите — успеете.
Так по чистой случайности я попал на этот процесс.
Что такое выездная сессия, знает, наверное, каждый. Это судебное заседание, которое проводится вне стен суда — в клубе или в общежитии, в красном уголке, а то и прямо в заводском цехе. Когда суд, стремясь широко распахнуть свои двери для публики, не ждет гостей, а сам отправляется к людям, которые иначе, возможно, никогда и не стали бы его аудиторией.
Любители сильных ощущений все реже и реже захаживают в нарсуд, где даже во время шумных процессов толпятся обычно лишь родственники и знакомые подсудимых. Тот, кто втридорога переплачивает за плохонький детектив и жадно набрасывается на газетную хронику происшествий, почему-то отнюдь не стремится получить информацию «в развернутом виде», да притом без посредников — из первых рук.
Дело тут не только в лености, в отсутствии свободного времени, недостатке афиш и утрате традиций. Судебный процесс — не уцененный товар, нуждающийся в броской рекламе. Это — наша боль, наша беда, о ней не кричат на всех перекрестках, чтобы зеваки сбежались на эффектное зрелище. И все же пустующий судебный зал — явление досадное. Ибо публичность советского правосудия — не в том лишь, что оно творится на глазах и под контролем присутствующих, но и в том еще, что аудитория подвергается здесь умелому и тонкому нравственному воздействию, что в ходе процесса формируется у слушателей сложнейший комплекс представлений и чувств, именуемый правосознанием.
И вот ради этого — чтобы воспитывать, побуждая каждого строго следовать велениям закона, демонстрируя неизбежное торжество справедливости, суд сам «идет к горе». Те, кто по своей воле ни за что не пошли бы в нарсуд, валом валят на сессию, проходящую в клубе.
Я пришел без опоздания, но зал уже был полон. Паренек лет четырнадцати с огорчением уступил мне место на подоконнике — другого, увы, не нашлось.
«Сюжет», который на этот раз суд представил вниманию публики, не изобиловал кошмарными деталями и неожиданными ходами. Сначала он показался мне даже заурядным донельзя, лишенным какой бы то ни было остроты. Но по тому, как зал реагировал на каждое слово, звучавшее со сцены, можно было понять, что для публичного «показа» дело выбрано не случайно.
Вот уже несколько месяцев город ждал этого дня. Шли письма в редакции местных газет, звонили районным руководителям, ходили на прием к прокурору — не родственники потерпевшей, а посторонние люди. Спрашивали: когда же? Подгоняли: скорей! Требовали: найдите наконец преступника и покарайте его! «Мы опасаемся ходить по улицам, пока преступник на свободе!» — написали горожане на имя прокурора. И хотя была в этом доля эмоционального преувеличения, их можно понять.
Ограбили Клаву Артеменко, продавщицу станционного буфета. Поздним вечером, возвращаясь с работы, она шла, как всегда, пустырем, чтобы сократить путь. На пустыре в эту пору совершенно безлюдно. И совершенно темно…
Обдав Клаву грязью, машина преградила ей путь. Какой-то мужчина — рослый, широкоплечий («может, водитель, а может, и пассажир, я не запомнила», — сказала Клава) — молча вырвал из ее рук сумку, отобрал брошку, часы. «Снимай серьги!» — угрожающе прошептал он — это были его единственные слова.
Потом он с трудом втиснулся в кабину, машина сразу дала газ и скрылась в темноте. Номер — нарочно, случайно ли — оказался заляпанным грязью, но Клава успела заметить главное: грабитель был на сером «Запорожце» («На сером», — повторила Клава суду, и я тут же подумал: ночью все кошки серы. Пословица лежала на поверхности, было бы странно, если бы я ее не вспомнил).
Милицейские мотоциклы примчались по Клавиному сигналу минут через сорок. При свете фар долго искали место происшествия. «Может быть, здесь, — сказала Клава, — а может, и здесь». Разница между двумя «здесь» равнялась чуть ли не ста метрам. Но и то правда: как ей было запомнить в темноте, напуганной и потрясенной, точное место? Вбить колышек, что ли?..
Следов было множество (машины ходили тут часто) — размазанных, наслоенных друг на друга, размытых дождем. Осмотрели огромную территорию — никаких признаков «Запорожца» не нашли. Ни следов борьбы (борьбы, как мы помним, и не было), ни следов мужской обуви. Может быть, плохо искали. Но, похоже, искали неплохо, и если не нашли, то не по своей вине.
Милиция сделала то, что в ее силах. Она взяла на контроль всех владельцев серых «Запорожцев» — не только в городе, но и в районе. Их друзей и знакомых. И тех, кто когда-то судился за кражи и грабежи. Кто был у милиции на подозрении, кого держала она под контролем — профилактики ради. Кто пытался сбыть часы, брошь или серьги. Кто вдруг стал широко тратить неизвестно откуда добытые деньги.
И вскоре (не очень-то вскоре: месяца через два), после того как один за другим по разным причинам отпали все «кандидаты», остался единственный — наиболее «подходящий». Это был некий Василий Соснин, владелец серого «Запорожца», купленного, кстати, на средства весьма сомнительные. Несколько лет назад он уже успел «отбыть срок», вернувшись, обзавелся семьей, стал работать, но так и не расстался со своей репутацией пройдохи и лоботряса. То его видели в темных компаниях, то он шатался, пьяный, по закусочным и буфетам. Все жалели жену — та плакала, но терпела: у них уже было двое детей.
Этот самый Соснин сразу после того, как ограбили Клаву, оказался вдруг при деньгах. Многие видели, как на следующий день он шиковал в ресторане. Вечером того дня, когда произошло ограбление, он вернулся домой поздно, причем так и не смог объяснить, где же он был. Правда, нашелся свидетель, который встретил Соснина примерно в те же часы в десяти километрах от места ограбления. Но долго ли добраться туда на колесах? И свидетель не засек точное время. И сам Соснин, которому ухватиться бы за это алиби, категорически отрицал, что там вообще был.
И — что самое главное — Клава опознала в нем грабителя. Без малейших сомнений. С первого взгляда. Он и правда был рослый, широкоплечий.
Мало того! Десятилетний мальчишка вышел в тот вечер во двор закрыть на ночь калитку и случайно увидел, как с пустыря на большой скорости выскочила легковая машина. Когда она сделала крутой вираж, тормоза взвизгнули, под колесами что-то стрельнуло, водитель притормозил, чтобы проверить шины. Было темно, горели только подфарники, да еще в глубине двора тускло светилось одно оконце. Но смышленый мальчишка заметил: рослый, широкоплечий… Когда ему показали Соснина, он сразу опознал в нем того шофера. Без всяких сомнений. И — с первого взгляда.
Одна улика цеплялась за другую, и все вместе они выглядели весьма убедительно. Публика негодовала: Соснин («вопреки очевидным фактам», — разъяснял мой сосед своей подружке) начисто отрицал все. Страсти особенно накалились, когда Клава взошла на сцену и недрогнувшим голосом повторила, глядя Соснину прямо в глаза: «Это были вы!» — «Нет, не я!» — упрямо возразил тот, и зал ахнул от возмущения. «Зачем ей лгать? — спросил судья. — Или у вас с Артеменко есть личные счеты?» Соснин пожал плечами. «Вот видите, — сказал судья, — почему тогда мы должны ей не верить?..»