Одним словом, проблем много, и проблемы эти имеют общественное, а не узковедомственное значение. Ибо каждый, кто временно пребывает за «высоким забором», остается, какое бы зло он в прошлом ни совершил, гражданином своей страны и, значит, клеточкой, хотя и пораженной тяжким недугом, но клеточкой общества. Разве нам безразлично, как ее лечат, эту самую клеточку, и какой она станет, когда из-за «высокого забора» вернется в нашу большую семью.
Ну, а Иван… Горька его участь, счет за совершенное им преступление все еще не оплачен. И морально, и фактически — мукой своей, и прозрением своим — Иван давно его оплатил, но срок есть срок, и он, увы, не окончен.
В последнем письме Ивана Д. есть такие строки:
«Спешу поделиться с вами моей радостью. Меня утвердили инструктором учебного вождения автомашины. Скорость, движение — ведь это иллюзия свободы, какой-то заменитель ее. Может быть, за рулем мне будет казаться, что время летит быстрее. Так легче ждать. А я все жду. И верю, что воля — не за горами, что скоро я буду дома и, став свободным, сумею до конца, по-настоящему искупить свою вину перед людьми».
Верю и я.
1970
Этому очерку несколько лет, и я не изменил в нем ни единого слова. Тем интересней, по-моему, посмотреть на историю Ивана Д. сегодняшними глазами, соотнести прогнозы с реальной жизнью.
Напомню, что отрывки из семи его писем составляют лишь малую долю исповеди, содержавшейся на многих и многих страницах, исписанных мелким танцующим почерком — с помарками, вставками и зачеркнутыми словами. Готовя отрывки к печати, я опустил все чаще звучавшую в письмах просьбу Ивана побывать у него, поговорить с глазу на глаз. По мере того как развивалась наша переписка, росла и потребность в личном знакомстве. Видимо, все, что Иван мог доверить почте, он уже доверил, и теперь хотелось не исповеди на бумаге, а живого слова.
Я пообещал ему приехать, но, как это порою случается, планам моим не суждено было сбыться: поездка все откладывалась, я извинялся, рассчитывая приехать через месяц, через два, а он, естественно, воспринимал отсрочку иначе — как обман, равнодушие, нежелание помочь. И хотя это было весьма далеко от истины, он — в с в о е м положении, — очевидно, имел право так думать, злиться и страдать.
Тогда я попросил одну знакомую журналистку заменить меня — отправиться в далекий Красноярский край, разыскать Ивана и терпеливо выслушать его. Зимой, в сибирский мороз, на двух самолетах, поезде и грузовике журналистка добралась до лесоповала, где работал Иван, отнюдь не чувствуя, что совершила какой-то подвиг.
И верно, никакого подвига не было: обычная наша работа. Но Иван не мог поверить, что откликнулись на его зов, что это к нему, именно к нему и ради него, прилетел человек, озабоченный его судьбой.
Он долго смотрел на нежданную гостью, не в силах заговорить. В письмах, наедине с тетрадочным листом, он был куда более красноречив.
Журналистка дотошно, как принято выражаться, проверила факты и убедилась, что в письмах Ивана не было лжи. Возвратившись, она поделилась со мной личными впечатлениями: человеку, далекому от судебных драм и конфликтов, ей просто по-человечески, по-женски показалось, что Ивану можно поверить. Скажу честно: мне было радостно это услышать. Не только потому, что всегда радует весть о добрых сдвигах в душе того, кто виноват перед обществом, но и потому еще, что — заочно, из писем — у меня сложилось о нем такое же мнение.
Все это, взятое вместе, давало моральное право ходатайствовать о милосердии. Наша просьба была услышана, понята, и наступил день, когда, помилованный Президиумом Верховного Совета республики, Иван Д. появился в Москве. Он был угловат, застенчив, немногословен, больше слушал, чем говорил, речь его была далеко не такой гладкой, как в письмах, и, что совсем настораживало, он упорно не хотел смотреть в глаза: его взгляд, устремленный на пол, и хмурая морщина поперек лба, которую не могла разгладить ни одна шутка, почему-то пугали меня, заставляя усомниться — не поспешили ли мы со своей добротой.
Но доброта никогда не бывает поспешной, она в общем-то всегда к месту, и если можно ее в чем упрекнуть, то разве что в том, что порою приходит она с опозданием, не сделав вовремя того, что только ей и под силу. Доброту, которую общество проявило к Ивану, он во зло не использовал, оказался достоин доверия, и теперь, спустя годы, мне приятно сообщить об этом, видя зримые плоды нелегкого труда многих людей, стремившихся пробудить в трижды оступившемся человеке все лучшее, на что он был способен.
Мать дождалась его, поддержала, откликнувшись на призыв лейтенанта Макарова «своим материнским чутьем». Она действительно помогла ему «поверить в то, что он не один, что есть люди, которые… беспокоятся за его судьбу».
Таких людей оказалось немало: старый учитель, члены заводской добровольной дружины, начальник райотдела милиции, депутаты городского Совета… С их помощью Иван устроился на работу, заочно поступил в вуз — через два года он получит диплом.
Недавно я получил пакет, в котором не оказалось письма, — только семейный снимок: счастливо улыбающиеся родители и трое детей. Лишь обратный адрес подсказал мне, кто именно изображен на снимке: непринужденно развалившийся в кресле, элегантно одетый мужчина имел мало общего с тем угрюмым волчонком, который несколько лет назад хмуро разглядывал пол моего кабинета…
Можно, наверное, сказать, что это просто счастливо завершившийся эксперимент, что риск ошибиться был слишком велик, что снисхождение и доброта иных развращает, что гуманность безнравственна, когда речь идет о человеке, уже неоднократно преступившем закон. Можно добавить, что слезливые жалобы сплошь и рядом неискренни, что прощенные, отпущенные до срока на волю не всегда успевали добраться до дома — становились рецидивистами еще по дороге, обманув тех, кто им слепо поверил.
Все это, наверное, так — подобных примеров я и сам, к сожалению, знаю немало. Но опасность «передобреть» меня ничуть не пугает. Да, иногда мы желаемое выдаем за действительное, видим людей не такими, какие они на самом деле. Иногда мы не в состоянии предвидеть последствия того психологического шока, который поражает каждого, кто годами был отрезан от мира, а потом вернулся в него — свободным и равным.
Ошибки, видимо, неизбежны, но лучше уж пусть это будут ошибки от доброты, чем от неверия и мизантропства. Уж лучше смотреть на людей, даже тяжко провинившихся перед нами, через розовые очки, чем исключительно через черные. И те, и другие создают искаженную перспективу, но розовые стекла все-таки можно скорректировать иными линзами, черные же ведут к неизлечимой нравственной слепоте.
Если же вернуться к конкретной истории Ивана Д., то риск, я думаю, был минимальным. Человек, который т а м научился т а к думать, т а к выражать свои мысли, т а к чувствовать, т а к относиться к труду, выдержал самый главный экзамен, который должен сдать каждый, оказавшийся по ту сторону «высокого забора»: экзамен на человека. И если он его сдал, то по ту сторону ему уже нечего делать. Кара превращается тогда не в средство воспитания, не в сильнодействующее орудие нравственного перерождения личности, а в самоцель. То есть становится безнравственной. И значит — не полезной, а вредной…
МЕРТВЫЙ УЗЕЛ
Телефонный звонок разбудил меня в два часа ночи. Я не удивился. Еще не подняв трубку, я знал, кто звонит. Ночью мне звонил только один человек — Илья Давидович Брауде. Казалось, он никогда не спал. Он мог позвонить и в два и в три часа ночи. Увлекшись каким-либо делом и готовясь к выступлению, он забывал о времени. Когда ему не терпелось поделиться удачной находкой, или неожиданной мыслью, или просто интересным случаем, он звонил своим молодым коллегам. Именно молодым — он любил их. Он никогда не называл их учениками. Помощники, говорил он.
Мне посчастливилось два года, до самой смерти Ильи Давидовича, быть одним из его помощников. Я еще не сказал, кто такой он сам. Впрочем, вряд ли он нуждается в рекомендации. Его имя в нашей стране хорошо известно. И. Д. Брауде — выдающийся адвокат, участник многих крупнейших судебных процессов, блестящий оратор, тонкий психолог и знаток человеческой души. Выступать вместе с ним, помогать ему готовиться к делу, слушать его было редким удовольствием и отличной школой.
Брауде не любил таких дел, где все ясно с первого взгляда. Он любил дела запутанные и загадочные, над которыми стоит поломать голову, чтобы доискаться до истины, отмести все наносное и ложное, утвердить правду. И на этот раз он мне так и сказал:
— Надо поломать голову. Приезжай завтра в суд. В десять часов. Смотри не опаздывай.
Я приехал ровно в десять, а Илья Давидович — беспокойная душа — уже ждал меня, вышагивая по коридору и размахивая левой рукой. Была у него такая привычка — размахивать левой рукой. Он говорил, что это помогает думать.
А в то утро ему было над чем подумать: некто Василий Стулов, обвинявшийся в убийстве, упорно отрицал свою вину, хотя десятки — буквально десятки — серьезнейших улик, собранных в двухтомном увесистом деле, неопровержимо подтверждали доказанность предъявленного ему обвинения.
Это было загадкой.
Загадкой, потому что возражать было чистой бессмыслицей. Улики окружали его со всех сторон. Он был скован ими, как железной цепью. И все-таки он возражал. «Я невиновен», — говорил он. Это было загадкой.
Марию Васильевну Лазареву бросил муж — человек, которого она глубоко и преданно любила.
Лазарева остро переживала неожиданное одиночество. Ей уже перевалило за пятьдесят, вся ее жизнь всегда была посвящена мужу, и как-то так получилось, что рядом не оказалось ни родных, ни друзей.
Но время — лучший лекарь. Хоть и немного месяцев прошло с тех пор, как она «овдовела» (муж умер для нее, и поэтому она себя именовала вдовой), а острота переживаний постепенно притуплялась, жизнь брала свое…